(no subject)

473209_original.jpg

Россия, которую мы не смогли потерять. Из хроники происшествий Вологодской губернии за вторую половину мая 1895г. Вологодские губернские ведомости №19.

(no subject)

коровки.jpg
С возрастом нет-нет, да и начинаешь задумываться что от тебя останется у твоих близких – у детей, у внуков, у близких родственников. Я не про замки, бриллианты, акции, квартиры и земельные участки. Я про мелочи вроде старой чашки с блюдцем, часов на цепочке или хрустальной рюмки . Раньше с этим делом все обстояло хорошо – всегда в родительских сервантах стояли бабушкины и дедушкины чашки, рюмки, в ящикках комодов лежали дедушкины часы, запонки или любимый дедушкин штангенциркуль, который дедушке достался от прадедушки, или авторучка с золотым пером.
Теперь... Не знаю, что сказать про теперь. У меня, конечно, есть папины часы, которыми его наградили в трехсотлетию российского флота и стакан с мельхиоровым подстаканником, из которого он любил пить чай... У меня у самого два таких стакана с подстаканниками. Еще и чашка. Кому это все будет нужно... У меня и детей-то всего двое. Зачем им три стакана с подстаканниками. Им и один не нужен. Тем более внукам. Тем более, что живут они далеко, а ведь кроме подстаканников есть еще и хрустальные рюмки – шесть штук..., но я сейчас не о них. Сейчас о нематериальном – о словах, привычках и всем том, что нельзя потрогать руками.
От моей няни мне досталось слово «давеча», любовь к цветам на подоконниках, безделушкам на комоде, без которых не бывает уюта в доме, к простой русской кухне – кильке, квашеной капусте, картошке в мундире, щам и к постному маслу (так она называла подсолнечное). Всегда трижды, пусть и мысленно, плюю через левое плечо, если дорогу перебежит кошка и не сомневаюсь, что кто-то меня вспоминает, когда я икаю. Верю в вещие сны. Когда был маленький – всегда няне рассказывал о том, что мне снилось, а она мне объясняла, что к чему должно сниться. На всю жизнь запомнил, что сырое мясо – к болезни. Так оно всегда и было, но к старости что-то в этом механизме сломалось и однажды я заболел без всякого сырого мяса во сне. Лет с четырех или с пяти знал, к чему снятся собаки, что медная мелочь снится к плохим известиям и к слезам, а серебро к хорошим новостям и к письмам с хорошими известиями, что снится к перемене погоды, что плохие сны нужно рассказывать бегущей воде и тогда они не сбудутся. Утром, как проснулся – пошел в ванную комнату, открыл кран, рассказал свой сон воде, идущей из него, и все непременно обойдется. По крайней мере в детстве всегда обходилось. И еще она меня научила говорить: «С Богом», когда кого-то из близких провожаешь в дорогу. Особенно в дальнюю. То есть, она не учила, а просто так всегда говорила, когда кого-то провожала, в том числе и меня. Не всегда я это говорю вслух, но всегда произношу про себя.
Дедушка с папиной стороны оставил мне слово «чахотка», которым он называл меня из-за моей худобы. В детстве я был очень худым. Такая у меня была в детстве конституция. Где-то теперь эта конституция… и худоба. Дедушка умер очень давно, когда я еще учился в школе. Помню, как он любил сидеть на скамейке у себя в саду, растирал в своих огромных мозолистых ладонях сорванные листья мяты и нюхал их. Мне он тоже давал несколько листочков, чтобы я делал то же самое. Мне было лет пять или шесть и растирать получалось у меня не очень, но я старался. По крайней мере нюхал изо всех сил. Таких огромных рук как у деда у меня так и не выросло, садом я не обзавелся, но стоит листьям мяты попасть мне в руки, как я немедленно начинаю их растирать и нюхать. Видимо от него же мне досталась любовь к сочинению разных небылиц. Правда, дед сочинял разные смешные истории про соседей, особенно про тех, которых недолюбливал, за что бабушка его ругательски ругала. Правильно ругала – в маленьком захолустном городке, который был больше похож на большую деревню, сочинять истории про одних соседей и рассказывать их другим… Конечно, и я бы так с удовольствием делал, но не делаю потому что живу в мегаполисе, а какие в мегаполисе соседи... я их и в лицо-то не всегда узнаю.
От дедушки с маминой стороны мне, кроме имени, не досталось никаких слов и привычек, поскольку он погиб задолго до моего рождения - осенью сорок первого где-то в окружении под Черниговом. Правда, бабушка говорила, что он писал стихи и перед войной даже вышла книжка, но она не сохранилась, а может она и вовсе не собиралась выходить. Теперь уж не узнать. Бабушка плохо помнила, но какой-то участок, отвечающий за стихи, в какой-то из дедушкиных хромосом, наверное, был, раз я потом, через полвека стал писать стихи и даже написал их на целую книжку…, а иначе как это объяснить. От мамы, а ей от бабушки, мне досталось присловье «нашим врагам». Так говорится, когда сваливается на тебя какое-нибудь несчастье или счастье, от которого нельзя отказаться. Мама и бабушка это присловье употребляли часто. Даже когда я в детстве не ел кашу мама могла пожелать нашим врагам так ее есть, как я.
Папа мне оставил привычку всегда ходить в начищенной до блеска обуви, прислушиваться к советам, но делать все по-своему и две поговорки. Одна из них - послушай женщину и сделай наоборот, а вторая – никогда не жалей* о сделанном, но всегда делай выводы на будущее. По молодости, для того чтобы сделать наоборот мне даже женщину не нужно было слушать, а уж сколько раз я пожалел о сделанном и, вместо того, чтобы задуматься о выводах… Теперь-то я стал не то, чтобы мудрее, но рассудительней и осторожней. Как то утро, которое вечера мудреней.
И еще. Как-то раз, в самом начале девяностых, зашел у нас с папой разговор о переменах. Мы тогда, надышавшись воздухом свободы как гелием, чувствовали легкость в мыслях необыкновенную и если и не витали в облаках, как воздушные шарики им надутые, то уж ног-то под собой точно не чуяли. Папа посреди моего рассказа о светлом и прекрасном будущем, которое стоит на нашем пороге, вдруг помрачнел лицом и сказал: «Уезжал бы ты отсюда. Здесь ничего хорошего не будет».
Уехал я позже, через два года после его смерти. Поработал недолгое время на другом краю света, в Калифорнии, вернулся и не жалею об этом. После возвращения выводов на будущее понаделал столько… и еще два раза по столько. И сейчас продолжаю их делать хотя пора и остановиться, потому как будущего осталось… Хорошо бы еще эту папину фразу удалить из головы, но она как попала туда, так и торчит там, как маленький ржавый гвоздь в ботинке и никак не выдергивается. Не могу сказать, что он мне сильно мешает при ходьбе, но к непогоде или в дни магнитных бурь, которые теперь случаются все чаще и чаще, как начнет ныть…
Детям от меня осталась на память привычка задумываться на ровном месте, сидеть, подперев голову левой рукой, любовь к конфетам «Коровка» и фраза «Дети, чтобы вы мне все были здоровы». Так я им говорил, когда они не слушались. Так мне говорила бабушка, когда я ее не слушался. Теперь они так говорят моим внукам, а они, как и я в детстве, умеют не слушаться. Сыну достался еще и  старый немецкий штангенциркуль в деревянном футляре, который мне подарил папа, а к штангенциркулю любовь к конструированию химических реакторов. Не так уж и мало, как мне кажется, если учесть, что «От всего человека вам остаётся часть речи. Часть речи вообще. Часть речи».

*С возрастом и вообще начинаешь меньше жалеть о том, что сделано. Поздно об этом жалеть. Больше жалеешь о том, что сделать не захотел или не успел и уже никогда не успеешь. Впрочем, и об этом поздно жалеть.


(no subject)



пожарная машина.webp

Где-то в конце второй или в начале третьей половины жизни ты начинаешь понимать… Нет, не понимать, но думать, что понимаешь, как нужно было прожить собственную жизнь. Перед сном или часа в четыре утра, когда сна ни в одном глазу, начинаешь чертить план той жизни, которую нужно было прожить вместо той, которую ты уже… прожил. На плане все, как на карте военных действий, нарисовано в самом крупном масштабе – ловушки, ошибки маленькие, ошибки большие, ошибки поправимые и непоправимые, тупиковые дороги, на которые лучше не сворачивать, загсы, ипотеки, дети, жены, институты… Везде все надписано и снабжено примечаниями и советами вроде того, что во второй брак лучше не вступать, а лучше сразу в третий, и будет тебе… и будет. Вот этот холмик – защита диплома, вот этот побольше – защита кандидатской, гора вроде тех, что на Урале или в Карпатах – докторская, отвесная скала, вершина которой теряется в облаках – Нобелевская премия или концерт в Карнеги-холле. На плане все очень красиво – большие красные стрелки от первой жены к третьей в обход второй, синие поменьше – от начальника к тебе, и совсем маленькие, почти бесцветные, к одной женщине из планово-экономического отдела или с кафедры романо-германской филологии… или от нее к тебе… Короче говоря, все ясно, как простая гамма.
С этим планом ты идешь к детям и говоришь – вот прекрасный план. Живите по нему, и будет вам… и будет. Здесь все обозначено, все узкие места, все болота, все непроходимые леса, все солнечные поляны и все острова, на которых зарыты сундуки с сокровищами, а дети… тебя и слушать не хотят. У них уже есть свои планы, которые они набросали на скорую руку и… живут, совершают ошибки – маленькие, большие и даже непоправимые, сворачивают не на те дороги, обходят холмики диссертаций, и маленькие, почти бесцветные стрелки на их планах превращаются в такие огромные красные… Короче говоря, они советуют тебе взять свой прекрасный план и идти вместе с ним… Ты их начинаешь уговаривать, показывать на плане, где самая короткая и самая удобная дорога, по которой проще всего прийти к… Вот и иди, говорят они тебе. Еще не поздно самому пройтись. Заодно подышишь свежим воздухом. Внуков не забудь с собой взять. Не вздумай покупать им сладкое – они и так сегодня съели по два внеплановых куска торта. Игрушек тоже не покупай – их уже некуда складывать.
И ты идешь пройтись с внуками, а по дороге в кондитерскую за двумя третьими кусками торта, который им так понравился, подробно излагаешь им свой план, потом, уже в кондитерской, рисуешь на салфетках красные и синие стрелки, штрихуешь черным ямы, загсы, ипотеки, обводишь в кружки холмы диссертаций и концерт в Карнеги-холле, а они… тебя внимательно слушают, стучат ложками по блюдцам и катают по столу красные пожарные машины, купленные в сувенирном киоске у входа в метро. Потом вы идете домой, и у входа в подъезд ты им отдаешь план. Они начинаются драться из-за того, кому он достанется, и разрывают его пополам.

(no subject)

ПСС.jpg

Чем старше становишься, тем чаще хочется, чтобы все уже было написано, чтобы трехтомник избранного или даже пятитомное собрание сочинений издано в солидном издательстве; чтобы на корешках аккуратных небольшого размера упитанных томиков, какие бывают у поэтов, серебряное тиснение, потому что золотое это все же моветон; чтобы все это стояло на полке над письменным столом в кабинете и радовало глаз; чтобы можно было пить чай или чай с коньяком или коньяк без чая с видом на эту полку или спорить о чем-нибудь с женой, спиной чувствуя эти пять томов в твердых переплетах; чтобы при недостатке аргументов у жены ты мог бы спрятаться за них, как за крепостную стену... хотя, если у жены не хватает аргументов в споре, и десятитомная крепостная стена не спасет; чтобы поехать в какой-нибудь санаторий или дом отдыха, а не творчества, - и не для того, чтобы там в муках писать роман или повесть, а гулять по парку, кормить птиц пирожком с капустой, оставшимся после полдника, смотреть по телевизору футбол или хоккей, или даже читать какую-нибудь книгу, которую лет десять собирался прочесть, да все руки не доходили, потому как были заняты написанием собственной; чтобы по вечерам, после футбола по телевизору, не собираться у себя в номере с друзьями писателями за бутылкой коньяка, чтобы обсуждать какой-нибудь незаслуженно имевший успех у читателей чужой роман, который не дай Бог еще и премию получил, или…  вообще туда не ездить, а поехать с женой к морю или на рыбалку, и по вечерам, после рыбалки, собираться с ней у костра, хлебать обжигающе горячую уху из подлещиков или ершей, пить собственноручно приготовленную настойку на вишневых плодоножках, и не обсуждать какой-нибудь незаслуженно имевший успех у читателей чужой, еще и получивший премию роман, пока настойка и жена сами этот разговор не заведут; чтобы начать жить нормальной жизнью, какой ты жил лет тридцать или сорок назад, вместо того, чтобы каждый божий день и даже по ночам просыпаться и ворочать в голове какой-нибудь текст вроде этого, подгонять друг к другу слова в простых и сложносочиненных предложениях так, чтобы между ними невозможно было просунуть ни одной лишней буквы и даже запятой, исправлять, зачеркивать, снова зачеркивать… и потом все равно окажется, что горизонт последнего предложения завален как у начинающего фотографа-любителя, что выдержка должна быть больше, а диафрагма …



(no subject)

Свг.JPG
Между тем, в свежем номере журнала "Волга" вышла третья, заключительная часть моего романа о Сольвычегодске под названием "Во всяких приключениях". Она особенно интересна до сих пор не публиковавшимися материалами из сольвычегодских городских газет первых лет Советской власти. Смею вас уверить, что и первые две части романа не менее интересны.

https://volga-magazine.ru/wp-content/uploads/2026/03/14-%D0%91%D0%B0%D1%80%D1%83.pdf
https://volga-magazine.ru/wp-content/uploads/2026/05/15-%D0%91%D0%B0%D1%80%D1%83.pdf
https://volga-magazine.ru/wp-content/uploads/2026/07/14-%D0%91%D0%B0%D1%80%D1%83.pdf


(no subject)

Пасмурно. Ветер шумит в верхушках старых берез, носит ласточек над озером и хлопает по воде листьями кувшинок. Небо обложено тяжелыми серыми тучами. Дождя нет, но вот-вот пойдет. Время от времени где-то далеко, за островом, кричит птица. На дальнем от меня берегу не видать ни огонька, ни избушки – только глухая стена мрачных елок и осин. Я сижу в маленькой надувной лодке между водой и тучами, пью чай, а мимо меня проплывает мертвая голубая стрекоза. Здесь и тысячу лет назад было то же самое – то же озеро, те же берега, заросшие камышом и осокой, те же ласточки носились над водой, точно так же время от времени кто-то кричал нечеловеческим голосом далеко за островом, только голубая стрекоза была еще жива и стремительно носилась в прибрежных зарослях.  Бродили в те далекие времена по этим и сейчас дремучим лесам дикие, неодомашненные люди, собирали дикий мед, дикую землянику и дикие маслята с дикими лисичками, ловили дикую рыбу и охотились, но людей было так мало, а рыбы, земляники, маслят и лисичек так много, что общей картины люди не меняли, да и не хотели ее изменить. Как объяснить самому себе, почему мне здесь хорошо и я чувствую себя на своем месте… При том, что у меня в руке кружка с почти остывшим чаем, а не стакан с водкой.

(no subject)





Иной раз тянет вспомнить что-нибудь из своего литературного прошлого, но память подводит и подсовывает не встречи со знаменитыми писателями, поэтами или литературными критиками, не умные разговоры с ними, которых никогда не было,* хотя для воспоминаний не грех было бы и сочинить, а… лет тридцать назад, когда я еще сам себе подавал надежды, занесло меня на встречу с одним поэтом, проходившую в каком-то полутемном полуподвале по случаю выхода его новой книжки. Пока поэт читал свои новые стихи, два его товарища, примостившись за маленьким столиком у входа в помещение, нарезали бородинский хлеб, копчёную колбасу и доставали из банок маленькие маринованные огурцы, которые полагались в комплекте с бутербродом и рюмкой водки для мужчин и пластиковым стаканом красного вина для женщин. Запах от этих приготовлений шел одуряющий… Сам виновник торжества всего этого не видел и не чувствовал, поскольку был в упоении от собственных стихов и продолжал их читать наизусть без остановки, а вот слушатели… Те, кто сидел ближе к столику, на котором готовился немудрящий фуршет, каким-то образом уже успели откусить то, до чего смогли дотянуться и даже выпить, а вот первые ряды, в которых сидели родственники и близкие друзья, заметно нервничали, справедливо опасаясь, что задние запросто могут выпить и съесть все то, что предназначалось всем, если чтение стихов продлится еще хотя бы четверть часа. Надо сказать, что их опасения были не беспочвенны. В компании писателей, а, тем более, поэтов, такое случается чаще, чем хотелось бы. Наконец уговорили именинника устроить перерыв, чтобы немного подкрепиться, и уж во втором отделении с новыми силами… сбегать еще за водкой и маринованными огурцами, поскольку пара буханок бородинского хлеба оставалась еще не нарезанной.
И ведь стихи-то были недурные. Хорошие были стихи, но в памяти не осталось ни одной строчки – все их вытеснил запах хлеба, копченой колбасы и маринованных огурцов.

*Нельзя сказать, чтобы я с ними не встречался вовсе, но как-то все молча стоял у стенки или сидел с краю стола… Никто со мной из знаменитостей не то, что разговоров не вел, но даже и не спрашивал, где здесь, братец, нужник и не просил передать соль, а зря – я может и не всегда знал, где нужник, но соль передать мог запросто, а в те времена, когда курил, еще и дать прикурить, и даже угостить, в случае нужды, сигаретой.

(no subject)







радуга1.jpg

Дождь почти кончился. Где-то вдалеке, за озером, над высокой стеной леса еще погромыхивает, но гроза уже ушла и солнце выглянуло из-за огромной черной тучи, пять минут назад закрывавшей полнеба. Шарики мелких, как бисер, градин, только что прыгавших по столу и скамейке на открытой веранде, оплывают и превращаются в прозрачные капли, солнечные зайчики начинают осторожно выглядывать из-за мокрых, освещенных косыми солнечными лучами, стволов сосен и какая-то крошечная, размером с рюмку для ликера, птичка звонко зачирикала изо всех сил. Пахнет мокрой хвоей, разнотравьем, земляникой и все тем, чем пахнет в начале июля в сосновом бору у озера после грозы. Смотришь на столб радуги, стремительно растущий в небо, на озеро, на мелкие оспинки дождевых капель, усеивающие его поверхность, на стрижей, носящихся над самой водой, на белую цаплю, бесшумно, как привидение, взлетающую из зарослей осоки, на лодку, привязанную к ржавому столбу когда-то бывшему опорой давно сгнившего причала, и думаешь:
- Когда эта война кончится...                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                       

(no subject)



Читая материалы по истории Второго Всесоюзного съезда писателей, невольно захотел на себя примерить мундир советского писателя. Конечно, не литературного генерала с лавровыми венками на погонах и золотыми перьями в петлицах, а мундир самого обычного писателя районного… нет, лучше областного масштаба, у которого одно, а в лучшем случае два небольших серебряных пера на погоне с двумя просветами.  Не то, чтобы мне хотелось проработок за написанный роман или пьесу, как это случилось с романом Веры Пановой и пьесой Леонида Зорина, нет, но просто посидеть в Большом Кремлевском дворце не в партере, где каждый писатель на виду, а где-нибудь в задних рядах поближе к выходу, чтобы можно было обмениваться мнениями с соседями, выходить покурить во время скучных до зевоты докладов Суркова или Федина, сидеть в буфете за рюмкой коньяка и бутербродом с копченой колбасой или даже икрой и… помалкивать. Насчет обмениваться мнениями с соседями я, конечно, погорячился. В пятьдесят четвертом году, как и сейчас, можно было так обменяться, что потом мало не показалось бы. Все эти дискуссии о теории бесконфликтности и о беспротиворечивом развитии социализма, все эти жаркие и не очень споры о том каким должен быть главный герой в советском романе – с крыльями или все же может по праздникам выпивать, нецензурно выражаться и хватать за подлежащее крановщиц, балерин и учительниц младших классов, напоминают мне средневековые схоластические споры о том, сколько ангелов или чертей может уместиться на булавочной головке. Нет, скромный писатель областного масштаба, сидящий в буфете, думал бы о том, как написать производственный роман или пьесу из жизни… да из какой угодно жизни только не из той, которая его окружала на самом деле, чтобы потом тебя не песочили на собраниях местных писательских организаций и партсобраниях, чтобы не делали оргвыводов, чтобы без выговоров с занесением в личное дело, чтобы хороший тираж и потиражные, чтобы хорошая критика, чтобы не хвалили взахлеб, и не плодили завистников, а отзывались как о хорошем сукне – добротное, чтобы четверка с плюсом, а не пятерка, чтобы пара мелких и штук пять очень мелких недостатков, чтобы было куда расти над собой, чтобы из коммуналки переехать в отдельную квартиру, а может быть даже купить «Москвич», пусть и подержанный, для поездок на рыбалку и за грибами. О животноводах или трактористах я бы написать не смог – я их и видел-то всего несколько раз в жизни, к тому же они по странному стечению обстоятельств были не очень трезвыми, а вот о химиках… Представим себе химика, которому партия и правительство поручили разработать средство... Пусть будет философский камень, с помощью которого можно превращать любые металлы в золото и из каждого ствола добывать молодильные стволовые клетки. Даже из оружейного. Поручат это архиважное и ответственное дело какому-нибудь секретному номерному институту, директором которого окажется…, например, убеленный сединами академик и по совместительству генерал-лейтенант, у которого в роду есть немцы, приехавшие в Россию еще при Екатерине Великой и который еще мальчишкой, бегал самому Менделееву в лавку за образцами Смирновской водки, когда Дмитрий Иванович писал свою диссертацию о соединении спирта с водой.  Академик будет ретроградом (а кем же еще) по имени Викентий Леопольдович Кнастер. Трицератопс, чудом доживший до начала четвертичного периода – аккуратно подстриженная острая бородка, пенсне на черном шнурке, черная академическая шапочка, черный галстук-бабочка, кабинет, уставленный шкафами, заполненными бесчисленными томами Chemische Berichte за последние четыреста пятьдесят лет и старинный письменный стол, заваленный рукописями алхимиков, которые наши разведчики раздобыли по случаю в разных секретных хранилищах разных стран. Все же академик, хотя и ретроград, имеет орден трудового красного знамени... нет, два ордена – один за разработку..., впрочем, обе эти разработки настолько секретные, что упоминать о них лучше не стоит.  Дочь академика Софья Кнастер, тоже химик, правда, у лабораторного стола не стояла ни одного дня, кроме дипломной работы, да и то, диплом был по снятию инфракрасных спектров на заграничном инфракрасном спектрометре. Перекладывает с места на место какие-то бумажки в отделе аспирантуры, ходит в туго накрахмаленном белом халате, туго обтягивающем ее большую и постоянно волнующуюся грудь, которой она встречает молодых аспирантов, пришедших сдавать экзамены на кандидатский минимум. Академик живет с дочерью один – он вдовец. Жена его, тоже химик, несколько лет назад во время секретных испытаниях чего-то очень секретного заразилась неизвестной науке африканской или австралийской болезнью от одного институтского завлаба и скоропостижно скончалась. Заместитель Кнастера по научной части доктор Молчалин Павел Сергеевич. Убежденный холостяк лет тридцати или сорока с лишним. В тщательно скрываемом прошлом троцкист. Тайно преклоняется перед Западом. Носит на серебряной цепочке швейцарские часы Tissot, якобы доставшиеся ему от деда – швейцарского коммуниста-подпольщика, а на самом деле купленные за несусветные деньги у какого-то спекулянта. Лабораторную посуду признает только немецкую. Каждую колбу, каждую пробирку и каждый термометр подписывает алмазным стеклорезом, чтобы их нельзя было украсть. Страшный педант. Безуспешно пытается затащить в свою холостяцкую постель дочь директора.  Старый аппаратчик Кондратьич. Ходит в черном лабораторном халате в нескольких местах, прожжённом кислотами. Никто не знает ни его имени, ни фамилии – только отчество. Он был здесь всегда. Даже когда до революции семнадцатого года в здании, где теперь находится институт, квартировал дом терпимости. Об этом времени Кондратьич любит рассказывать разные истории, когда выпьет, а пьет он только денатурат. Называет его ласково «синичкой» и уверяет всех, что денатурат куда полезней для организма, чем водка, которую теперь неизвестно из чего делают.  Привидение Рудольф Рудольфович. Оно по ходу пьесы нигде не появляется. Просто существует где-то в подвале. Время от времени стучит по трубам и воет в вытяжной вентиляции. Иногда кажется, что в этом вое можно различить какие-то слова, какую-то жалобу, но на что... Рудольф Рудольфович никогда не просыхает. Он и трезвый-то завывает так, что его понять почти невозможно, а уж пьяный... Кондратьич и Рудольф Рудольфович часто напиваются вместе и хулиганят – то реакцию у кого-нибудь проведут за час вместо десяти, то устроят выделение горючего газа там, где его быть не должно.  Молодой аспирант и стахановец Василий Пшеницын. Диссертацию пишет по ускоренным методам гидрирования или хлорирования веществ для служебного пользования.  Сторож и институтский истопник Николай Чум. Косит под корейца из Средней Азии, но на самом деле – английский шпион. Его подобранная на улице бездомная собака по кличке Муха – тоже английский шпион, но выше по званию. Чум этого не знает.  Само собой, такой пережиток прошлого, как Леопольд Викентьевич, и философский камень ищет с помощью средств, которые давно устарели. Разгорается конфликт между Кнастером и Пшеницыным. Молчалин занимает сторону Пшеницына, надеясь занять кресло Кнастера. Первые экспериментальные микроскопические философские камни, выращенные под руководством Кнастера, оказались нерабочими.  В конце концов философский камень найдет на Урале пьяный лесничий в лесу возле Красномурьинска или Шалапаевска, и он окажется метеоритом – углистым хондритом с молекулами аминокислот, м-РНК и других азотистых соединений и будет повышать потенцию, а не омолаживать и превращать свинец в золото. Лесничий принесет его домой, воспользуется сам и расскажет знакомым мужикам о произведенном эффекте, а те потянутся к нему, чтобы… Расплачиваться станут самогоном и в избушке лесника начнется такая ежедневная пьянка, что о произведенном всего один или два раза эффекте можно забыть.  Жена лесника, видя такое дело, крадет у мужа камень и относит его в местный краеведческий музей. Там его помещают в витрину под стекло и снабжают соответствующей научной этикеткой.  Между тем народная молва… Слухи об очередях в музей доходят до обкома партии и через какое-то время в Красномурьинск или Шалапаевск приезжает комиссия из московского астрономического института академии наук, чтобы забрать метеорит, но в ночь перед самым приходом  ученых  кто-то проникает в музей, разбивает витрину и похищает драгоценный экспонат. Заводят уголовное дело. Вызывают из областного центра следователя по особо важным делам, начинается следствие и повальные обыски. При обыске у  музейного сторожа Василия находят фотокарточку, где он в форме штабс-ротмистра Литовского уланского полка с орденом Св. Владимира с мечами, а у хранительницы фондов Маргариты Константиновны в постели находят самого Василия, племянника, живущего за границей Красномурьинска или Шалапаевска и глину, прилипшую к ее босоножкам, которая, как выяснится после экспертизы, окажется землей из тоннеля, который эта женщина копала из Красномурьинска или Шалапаевска в Лондон.  В разгар следствия умирает лучший друг музейных работников, дело закрывают, всех, кого успели арестовать, выпускают и реабилитируют. Выпустят даже полуживого Викентия Леопольдовича, которого посадили чтобы два раза не вставать,  а метеорит… Власти так и не смогут его найти. Потом через паспортные столы энтузиасты разыскивали семьи, ставшие многодетными в том году, когда метеорит исчез из музея, записывали показания свидетелей, которые, если и сами не испытали магическое действие углистого хондрита с молекулами аминокислот, то слышали от очевидцев…