
Остия. Тщательно прибранные, аккуратно и почти незаметно подновленные развалины. Тридцать шесть градусов в тени. Ни облачка на выбеленном солнцем небе. Туристов не видно. Птицы не поют – только цикады безостановочно сверлят раскаленный воздух тысячами своих крошечных сверл. Бродишь, бродишь и случайно заходишь в развалины небольшого домика из трех, кажется, комнат. В одной из комнат на стене можно видеть несколько лоскутков росписи по чудом сохранившейся штукатурке – желтые улыбчивые рыбки с пухлыми красными губами и красными плавниками. Между рыбками застыла черная с зелеными крапинками ящерка размером с карандаш. Другая комната представляет собой что-то вроде чулана шириной не более метра с мраморной гладкой плитой от стены до стены и аккуратным круглым отверстием ровно посередине. Тут есть тень. Садишься на плиту, прислоняешься головой к прохладной к стене, и начинаешь думать разное. Сначала думаешь что-то монументальное, вроде «Оратор римский говорил средь бурь житейских и тревоги…». Потом представляешь себе, как из триклиния кричат: «Сколько можно там сидеть! Ты не один в доме!» Потом думаешь о мальчике, который колупал ногтем нарисованных рыбок, когда его наказывали и ставили в угол. Потом воображаешь шумный порт и бронзовых от загара мускулистых грузчиков, ругающихся друг с другом последними словами на классической латыни. Потом чувствуешь, как по узкой, мощеной большими камнями улице ползет отвратительная волна запаха жареной на прогорклом оливковом масле уже начавшей портиться скумбрии. Потом кто-то на втором этаже пьяным голосом начинает: «Пьяной горечью фалерна чашу мне наполни, мальчик! Так Постумия велела…» Потом что-то падает со страшным грохотом на пол. Потом кто-то стучит в потолок и кричит: «Вы угомонитесь, суки, или нет? Я сейчас пошлю за центурионом!»… Потом все затихает, и ты продолжаешь думать: «О Постум! Постум! Льются, скользят года! Какой молитвой мы отдалим приход морщин и старости грядущей, и неотступной от смертных смерти?», а хор цикад, который никто и не думал спрашивать, поет: «Никакой, никакой…», а ты все равно думаешь: «Ведь не может же быть, чтобы совсем никакой…» и даже совсем глупое: «…И я?», а цикады поют: «Еще как может, еще как…» и «А как же, а как же…». Ты понимаешь, что цикады не отстанут и начинаешь думать о другом – о том, что через много столетий берег моря отодвинется от Остии на несколько километров, и белеющие паруса можно будет видеть только на горизонте. Потом представляешь себе человека, от которого ушло море. Он все живет и живет на старом берегу, смотрит вдаль, собирает ветки для костра, машет кому-то, почти невидимому на горизонте, потом долго сидит у потухающего костра и засыпает. Потом ты встаешь, возвращаешься на станцию, едешь на электричке в Рим, берешь чемодан в гостинице, едешь в аэропорт, смотришь в окно, на пробегающие мимо дома, заправки, пальмы, кафе и упрямо думаешь, что нет, не может быть, чтобы никакой…