ПОЧТИ СНАЧАЛА
продолжение и окончание
Читать я научился рано и быстро втянулся в это увлекательное занятие. Втянулся настолько, что забросил беготню по двору со сверстниками. Родители забеспокоились и стали в принудительном порядке выпроваживать меня во двор погулять. Сопротивляться было бесполезно. Никакие обещания погулять потом или «уже иду, только главу дочитаю» не спасали. Меня выталкивали, как я ни упирался… для виду. Под курткой у меня уже была спрятана книжка. Мы жили на третьем этаже. Я поднимался на четвертый и там читал стоя, привалившись к перилам лестничного пролета. На четвертом этаже, среди прочих, жила семья одного из папиных сослуживцев. Собственно, у нас в доме, да и в микрорайоне, почти все были сослуживцами – работали на одном заводе. Фима, о котором пойдет речь, был начальником цеха метиза, попросту говоря, цеха болтов, винтов, гаек и шайб. Помнится, он уже был пенсионером или почти пенсионером, но на пенсию его не отправляли. Начальство ценило Фиму за феноменальную память. Он наизусть знал все виды болтов и болтиков, гаек и гаечек. Да и в коллективе цеха, среди токарей, фрезеровщиков и кладовщиц он пользовался непререкаемым авторитетом. Подчиненные души не чаяли в своем начальнике и были готовы носить его на руках. Он, конечно, был хороший начальник. Никто и не спорит. Но этого, как вы сами понимаете, маловато для того, чтобы инженера Ефима Ароновича Дворкина, хоть бы и начальника цеха, уважал токарь Иванов Петр Васильевич или фрезеровщик Сидоров Иван Федорович. Не говоря о носить на руках. Дело было в том, что Фима мог перепить любого в своем коллективе. На моей памяти один единственный раз его привели под руки домой подчиненные-собутыльники. Да и этот раз никому не запомнился бы, если бы товарищи по ударному труду и еще более ударному отдыху, по ошибке не привели его к двери совершенно другой квартиры, в другом доме, из которого Фима вернулся к своей жене Фире через два дня и, как говорится, только на минутку за гитарой. Увы, Фима не был примерным семьянином. Все эти заводские кладовщицы, секретарши…. Все эти полутемные кладовки и пустые кабинеты…. Он был не из тех, кто способен пройти мимо. Фима еще очень был способен не пройти. Бедная Фира – что она терпела в маленьком городке, в микрорайоне, где все, начиная с соседей и заканчивая собаками и кошками, судачат, собачат и мяучат обо всех превратностях твоей личной жизни. Тем не менее, Фима регулярно возвращался к Фире. Также регулярно она не хотела его пускать в квартиру. Начинались сложные переговоры через дверь. Вернее, со стороны Фиры они были сложными, а Фима был по-военному краток и только бубнил: «Открой уже дверь, не буди соседей». Соседи, конечно, спали беспробудным сном у своих дверных глазков. Но Фиру было трудно остановить. Рассказ о своей несчастной семейной жизни с Фимой она начинала еще с беременности своей мамы. По мере приближения повествования к сегодняшнему дню, Фира переходила с причитаний на идиш на русский мат точно так же, как, после выстрелов в воздух, переходят к стрельбе на поражение. У соседей к картинке добавлялся звук…. Впрочем, у Фиры с Фимой все кончалось вполне благополучно. Воцарялся худой мир, который, как утверждали злые языки, был лучше толстой Фиры.
У других соседей все было более затейливо. Сосед, живший за стенкой, а до этого проведший в застенке не один год, почти каждый вечер устраивал своему семейству что-то вроде отборочных игр чемпионата по кикбоксингу. Он, конечно, выходя на семейный ринг, пользовался не только руками и ногами, поэтому имели место случаи и стулбоксинга, и даже утюгбоксинга. Супруга его довольно ловко уворачивалась, хотя и выпивали они на равных. В промежутках между атаками и контратаками жена соседа стучала кулаком в нашу общую стенку и кричала «Лариса спаси!». Само собой, в доме все были в курсе, что мама работает в милиции. Мама звонила в дежурную часть и вызывала наряд. Приезжал воронок и забирал дебошира на пятнадцать суток. На следующее утро, проспавшаяся и опохмелившаяся соседка приходила в милицию и, размазывая по лицу все, что на нем отпечаталось после бессонной ночи, проведеннойна полу в опустевшей супружеской постели с никелированными шишечками, умоляла вернуть своё, которое радостно мычало тут же рядом, в обезьяннике. Супруга сдавали буквально с рук на руки и, максимум через неделю, этот день сурка повторялся. Метались в стену утюги, стулья и прочая домашняя утварь.… Живи алкоголики вечно, сосед таки разрушил бы стену и, вероятно, принялся за другую. Однако, в неравной борьбе с зеленым змеем, только у змея отрастают новые головы, а у соседа отказала и единственная, не выдержав постоянных скандалов с печенью. Ходили слухи, что при вскрытии у него в венах нашли чистую политуру, без всяких примесей крови… Я и сейчас верю этим слухам.
Вспоминается мне еще один сосед, которого все звали Петюня или атаман П. Петюня зимой и летом ходил в выгоревшей солдатской гимнастерке. Рассказывали, что во время войны побывал он и в плену, и в партизанах. Ну, а потом – Колыма. Зубов у него, после лагеря совсем не осталось. Да если б и были…. Кроме водки и хлеба с горчицей, в руках его ничего никогда и не видывали. Человек он был добрый и жизнерадостный, даже с похмелья. Лицо Петюня имел удивительно подвижное, гуттаперчевое даже. Мы часто приставали к нему с просьбой представить комедию или трагедию на лице. Он представлял – втягивал в беззубый рот лицо так, что, того и гляди, глаза проглотит. Получалась хоть и страшная, но комедия. Наверное, потому, что глаза у Петюни все время смеялись. За это мы его и любили. Денег ему родители давать не велели, потому, что пропивал он их. Хоть копеечку дай – и ее умудрялся пропить немедленно. А вот продукты таскали. Такой был у нас натуральный обмен – хлеб на зрелища. В памяти только и остались эти его смешные лица. И еще одна картина – сидит Петюня на недостроенной стене нашего дома. В одной руке стакан (никогда он из горлышка не пил), а в другой – кусок хлеба. Дом был в тот момент достроен до третьего этажа. Как он тогда не свалился – ума не приложу. Впрочем, тот, кому суждено спиться – не свалится.
Однако, я отвлекся от рассказа о книгах моего детства. До пятого класса я читал все подряд, как книгочитательная машина. От Гомера до Мильтона и Паниковского. Кстати сказать, в детстве я старался брать в библиотеке как можно более толстые и потрепанные книги. Так я выглядел более солидным в своих собственных глазах. Через год такого беспорядочного чтения мне в руки попались «Униженные и оскорбленные». Прекрасно помню потрепанную синюю обложку с черными силуэтами петербургских домов. Помню пожелтевшие, ломкие страницы и черно-белые рисунки…. А вот саму книгу я тогда так и не успел прочесть.
В один прекрасный вечер я отправился с друзьями в кино. Показывали «Гиперболоид инженера Гарина». Тот самый первый и, для меня самый лучший, фильм, в котором Гарина играл Евстигнеев. Как раскрыл я рот в самом начале фильма, так неделю и закрыть не мог. Гиперболоид меня околдовал. Представил я себе, как недрогнувшей рукой режу страшным лучомшколу оливиновый пояс, проходящий под улицей Дзержинского, как язык расплавленного золота выходит на поверхность возле винного магазина в соседнем доме, как соседи и алкаши …. Наконец, как Валька Данилова из соседнего, пятого «Б»…. Дело было за малым. За гиперболоидом. Мальчик я был начитанный, понимал, что в кино всего не покажут. Мелькали в кадрах там какие-то рисунки, но запомнить я их не успел. На следующий день книжка с романом Толстого уже лежала в моем портфеле. Чертежей и там не было, но был рисунок. На первых порах, рисунка должно было хватить. А там видно будет. Первые поры прошли дня через два, когда все места в романе, касающиеся устройства гиперболоида, я уже знал наизусть, а понимания как его делать не появлялось. Я перерисовал картинку из книжки себе в альбом для рисования, обвел ее химическим карандашом, но…. К папе я обращаться за советом не хотел. Я не боялся насмешек, нет. Я боялся, что он расскажет маме, а мама запретит строительство гиперболоида. Так уже было, когда я мастерил паровую мельницу из пустой кофейной банки, а она ни с того, ни с сего распаялась, закапала оловом обеденный стол и прожгла паяльником линолеум на кухне. Пришлось за нее отвечать.
Папа все же заметил мои страдания и посоветовал почитать какой-нибудь учебник по физике. Для начала школьный, а уж потом и тот, в котором написано про конструирование гиперболоидов. Физику в пятом классе еще не изучали, и учебника у меня не было. Тогда вообще был дефицит с учебниками, и их выдавали в конце года, да и то не все. Выдавали бесплатно, купить их было нельзя. И тут мне помог случай.
На следующий день, в школе был назначен сбор макулатуры. Вернее, ее отгрузка в утиль. Целый месяц до этого, мы ходили по домам, как пионеры (почему как?!) и выпрашивали макулатуру. Нам подавали. Вся макулатура стаскивалась в небольшой сарайчик, стоявший на заднем дворе школы. Ближе к концу учебного года сбор прекращался, приезжала машина, и мы всю собранную макулатуру на нее грузили. День погрузки и несколько дней до него были для меня праздником. В этой, пахнувшей плесенью и пылью, куче старых журналов, тетрадей и книг можно было отыскать настоящие сокровища. Там я нашел научно-фантастический роман Циолковского «Вне Земли», двадцать восьмого года издания, книгу о жизни на Марсе, и «Затерянный мир» Конан-Дойля. Там я впервые увидел журнал «Огонек» с портретом Сталина. В другом номере «Огонька» я вдруг открыл, что русский с китайцем братья навек. О том, куда исчез этот век, никто мне не сказал, даже родители, отобравшие у меня журналы. Но самое главное – в этой куче нашелся трехтомный курс физики Перышкина. Курс был старый, чуть ли не довоенный, но ведь и роман Толстого был написан до войны. Само собой, начал я читать не с первого тома. Меня интересовал раздел оптики. Надо было найти сведения о зажигательных линзах к гиперболоиду.
Через три дня упорного изучения курса физики я решил, «снизить объем притязаний», как говорят изобретатели, когда экспертиза им сообщает, что изобретенная ими жужжалка, которой они предполагали жужжать в известном месте, жужжать не будет и в оное не войдет, а если и войдет, то выйдет непременно боком. То есть насовсем отказываться от гиперболоида я не хотел, но отложил его строительство до лучших времен. В том, что лучшие времена наступят, я не сомневался. Кто же в детстве сомневается в их наступлении. Я решил делать спектроскоп. Это такой прибор, который позволяет…. Впрочем, для данного рассказа не имеет никакого значения, что он позволяет. Важно то, что для этого прибора нужна была стеклянная призма, разлагающая свет. Вот ее-то у меня и не было. Но о том, как ее сделать я прочел в тоненькой книжечке из серии «Библиотека пионера и школьника. Серия физика». О, эти тоненькие книжечки для пионеров и школьников! Мне теперь кажется, что их авторы писали эти замечательные книжки на разных секретных квартирах и в подвалах, спасаясь от гнева родителей юных физиков, химиков и биологов. Помню, как прочел о том, что срок службы севших батареек можно продлить, вываривая их несколько часов в крепком солевом растворе. Старых батареек у меня не было, поэтому я взял новые, из папиного фонаря, и стал их варить, справедливо полагая, что после этого они уж точно станут живее всех живых. Но они почему-то лопнули, как переваренные сардельки и из них вытекло черное, вязкое и прилипшее намертво к дну кастрюли. Папа потом мне объяснил, буквально на пальцах, что, увеличивая срок службы батареек, я сокращаю срок службы нашей мамы.
Но, всё по порядку. Призму из настоящего, силикатного стекла мне было не изготовить. Нет, если б у меня были кое-какие ингредиенты и высокотемпературная печь для варки стекла, я бы не задумываясь его начал варить. Но печи не было, а духовка в кухонной плите для этой цели не подходила. Я проверял. Получил отрицательный результат, подзатыльник от папы и стал выпиливать призму из оргстекла лобзиком. Естественно, что грани такой призмы, были непрозрачными. Я стал читать книжечку дальше. Там было написано, что сначала поверхности призмы обрабатывают напильником, потом шлифуют наждачной бумагой, а уж окончательную полировку делают зубным порошком и зубной пастой. Мне повезло – папа чистил зубы порошком «Жемчуг», а мама и я – пастой «Поморин». Я понимал, что полировку призмы надо успеть сделать за один рабочий день. Запасов порошка, пасты и терпения родителей в доме было немного и второго такого случая могло не представиться.
В тот день мне повезло еще раз – первой с работы пришла мама. Квартира представляла собой иллюстрацию к повести Пушкина «Метель». В памяти с этой картиной почему-то связывается строчка из пушкинских же «Бесов»: "Сколько их? Куда их гонят? Что так жалобно поют?". Но это уже рассказ о разборе полетов с участием папы.
А призму я сделал. И она много лет хранилась у меня в каком-то ящичке, потом ей играл сын, а потом она куда-то затерялась. Спектроскоп, увы, у меня так и не получился. Терпения у родителей не хватило. Зря не хватило. Потому, что на мои эксперименты по книжке «Библиотека пионера и школьника. Серия химия» им его (терпения) понадобилось гораздо больше.
***
Описывая свое первое знакомство с химией, я, наверное, должен был бы начать со слов: «Химия ворвалась в мою жизнь…», но нет. Химия в мою жизнь не врывалась – она шла своей дорогой, а я шел своей. Не столько шел, сколько перебегал в неположенных местах дороги разных естественных наук, следуя своим многочисленным детским увлечениям. Химия в школе мне не нравилась. Преподавала ее у нас старушка с седыми растрепанными волосами, похожая на портрет Менделеева, тот, что обычно печатают в уголке его таблицы, только без бороды. Да и во всем остальном у нашей учительницы и Дмитрия Ивановича было не меньше десяти отличий. Запомнились два: Менделеев, хоть и написал диссертацию о соединениях спирта с водой – столько не пил этих самых соединений. И еще у него не было такой огромной груди. Казалось, старушка состояла из нее одной, и эта грудь постоянно перевешивала ее при ходьбе. Росту она (не грудь, а старушка) была маленького, поэтому в состоянии, которое в народе называется «выпимши», а иногда и до такой степени, что даже стрелки ее огромных, наручных часов смотрели в разные стороны, постоянно спотыкалась при ходьбе обо что угодно, даже об Гоголя.
Поднимем, однако, упавшую старушку, отставим ее в сторону, и вернемся к химии. Поначалу я получал по этому предмету сплошные тройки. Учительница даже объявила мне, что способностей к химии у меня нет. Честно говоря, я не расстроился. Мне было скучно заучивать названия разных элементов. Строение атомов и молекул меня тогда мало интересовало. Кого в детстве может интересовать то, что нельзя подержать в руках и попробовать на вкус? И тогда папа взял меня на буксир. Я, конечно, отлынивал – тайком подпиливал буксирный трос, садился на мель при каждом удобном случае и вообще был не прочь открыть кингстоны у своей баржи. Но папа был неумолим. Однажды, проверяя, моё домашнее задание, он указал пальцем на значок Cu и спросил: «Как называется этот элемент?». Ничтоже сумняшеся я ответил: «си». Мысль о том, что этот символ обозначает медь, в мою алюминиевую голову не пришла. Тогда отец придвинул ко мне таблицу Менделеева и строго сказал: «Даю тебе пятнадцать минут… нет, и пяти хватит, чтобы найти оставшиеся элементы – до, ре, ми… все шесть».
На следующий день, я получил свою первую пятерку по химии. Но интереса к науке чудес все равно не было. То есть я учил ее, но делал это также как и мои дети, когда родители брали их на буксир, и как, наверное, будут ее учить мои внуки, когда их родители…
Так все и продолжалось, если бы в один прекрасный день (как много в детстве прекрасных дней… описывая сегодняшние события, я бы просто сказал «однажды») я не отыскал в библиотеке книжку с биографией английского химика Гэмфри Дэви. Называлась книжка «Живи в опасности». Дэви был великий химик – основатель электрохимии, человек открывший «веселящее» действие закиси азота, первооткрыватель семи химических элементов. Всех его заслуг не перечислить. Ну, да не о них сейчас речь. Восхитил меня сэр Гэмфри удивительным бесстрашием при проведении экспериментов. За открытие калия он и вовсе поплатился правым глазом. Вот этот глаз меня поразил в самое сердце. Я представил себе, как убеленный сединами, в камзоле с блестящими пуговицами, с черной повязкой на глазу,с попугаем на плече с открытыми элементами подмышкой вхожу в класс, и наша училка выносит мне поднос, на котором горой насыпаны пятерки по химии…. Как раньше писали в романах: «участь моя была решена». С потерей глаза я решил повременить, но новые элементы надо было открывать. И я с головой ушел в чтение научно-популярных книжек по химии для школьников. К моему удивлению, специальной главы «открытие новых элементов» в этих книжках я не нашел. Вместо этого были многочисленные описания вполне невинных опытов по выращиванию кристаллов поваренной соли или медного купороса. Как, спрашивается, «жить в опасности», выращивая кристаллы медного купороса? Меня заинтересовало только описание обесцвечивания бабочек-шоколадниц газообразным хлором. Об этом я рассказал двум своим одноклассникам, Игорьку и Вовке, которые тоже решили стать великими химиками. Смеялись они надо мной долго. Игорек сказал: «Старик, ты, конечно, иди, обесцвечивай бабочек-шоколадниц. Не забудь попросить маму купить шоколадку. Обесцветишь, заодно и ее. Мы-то сегодня вечером с Вовкой, взрываем бертолетову соль с сахаром на стадионе. Хотели и тебя позвать…. А тебе, оказывается, надо бабочек наловить…. Теперь даже, и не знаем…».
Нечего и говорить, что к вечеру наша троица в полном составе собралась на стадионе. И начались мои подрывные университеты. Наверное, есть дети, которые начинают свое знакомство с химией без опасной для здоровья пиротехники. Но этих детей я никогда не встречал.
По счастью, увлечение взрывами у нашей компании прошло, почти не оставив следов, кроме маленького шрама у меня на ладони, который теперь почти и не виден. У друзей прошло и увлечение химией. Родители Игорька нашли подпольную, домашнюю лабораторию и отец ему собственноручно выписал постановление об ее немедленной ликвидации. Под впечатлением постановления Игорек подарил нам с Вовкой свои сокровища. Мне почему-то достался килограмм или больше гранулированного свинца, банка с которым еще несколько лет пылилась у меня дома, пока мама не уронила ее во время уборки на пылесос. Свинец, конечно, не пострадал, а вот мы с пылесосом…
К тому времени я уже увлекся биологией, и на балконе у меня стояла трехлитровая банка с затхлой водой из местного заболоченного прудика. Эту воду, с кишевшими в ней инфузориями туфельками, инфузориями трубачами и инфузориями барабанщиками, я часами рассматривал в микроскоп, чувствуя себя Левенгуком. Микроскоп был бинокулярный, и к нему нужны были оба глаза. Если бы на стене моей комнаты висел портрет Гэмфри Дэви, то великий химик, наверное, смотрел бы на меня с укоризной своим единственным глазом. Но портрета не было.
***
В музыкальную школу меня отдали пяти лет. Слух у меня был, и я легко выдержал вступительный экзамен. По мне плакал класс фортепиано. Как обычно это бывает, поначалу все было завлекательно – и баба сеяла горох, и три четвертых прихлопа на две восьмых притопа…. Довольно быстро я, сам собой, выучился играть собачий вальс. Как только ученик музыкальной школы начинает играть собачий вальс бегло, без нот, которых, кажется, и не существует вовсе, поскольку такие мелодии, как и считалки эники-беники, которые ели вареники, существуют только в изустном предании – можно считать, что обряд инициации он уже прошел. Случись какое-нибудь торжество с приглашением друзей и соседей – ребенок не посрамит родителей в перерыве между вторым и третьим блюдом. Родителям моим, как оказалось, этого было мало. Начались бесконечные гаммы и этюды. Я затосковал. С домашними заданиями дело обстояло просто – я их не делал. То есть, я аккуратно вытирал пыль с пианино, разбрасывал в художественном беспорядке по нему ноты и даже делал в них какие-то карандашные пометки. Если бы обучение в музыкальной школе было заочным, по переписке, то, вне всякого сомнения, я смог бы ее закончить. Увы. Приходилось, раз или два в неделю, ходить в музыкальную школу. Я шел в музыкальную школу с тем же чувством, что и героиня известной сказки шла на поиски подснежников в феврале.
Школа моя помещалась в маленьком, двухэтажном деревянном домике, на втором этаже. На первом была сапожная мастерская. Дверь в нее была всегда распахнута. Веселые, с густой черной щетиной на щеках, армяне в длинных фартуках резали кожу, прибивали набойки мелкими гвоздиками, которые держали во рту, и болтали о чем-то своем по-армянски. Если б я тогда понимал, что такое политическое убежище, то я, конечно, попросил бы его в мастерской. По лестнице, ведущей на второй этаж, я поднимался с такой же скоростью, что и артист Янковский, в финальных кадрах фильма «Тот самый Мюнхгаузен» карабкавшийся в жерло пушки.
Учительницей у меня была молодая женщина, необычайно яркой, цыганской внешности. Смуглая, с цветастой шалью на плечах и яркими бусами, она и представлялась мне настоящей цыганкой. Разговаривала она шумно, размахивая руками в золотых кольцах. Вернее, не столько разговаривала, сколько постоянно ругала меня за нерадивость и не приготовленные домашние задания. Но, удивительное дело, родителям моим не жаловалась. Писала мне красными чернилами в тетрадь, которая заменяла дневник, бесконечные «выучить обязательно», «безобразие, опять пришел неподготовленным» и уснащала все это множеством восклицательных знаков. Поначалу, я все эти листки аккуратно вырывал, а потом и вовсе завел отдельный дневник для родителей, как делали и делают в подобных случаях все школьники, начиная с древнеегипетских. Через какое-то время она устала бороться и стала мной руководить. «Руководить» тут надо понимать буквально – она брала мои руки в свои и водила ими по клавиатуре фортепиано. Я в этот момент полностью отключался и думал только о своей несчастной детской доле, попутно борясь со сном. Учительница на меня мало обращала внимания. Мне даже кажется, что если б я в момент таких занятий попросил бы поднять мне веки, то она даже и не удивилась бы такой просьбе. Руководила она виртуозно, поскольку при этом умудрялась постоянно что-то жевать. Теперь, спустя десятилетия, я не могу даже вспомнить, как ее звали, но до сих пор в ушах стоит хруст от разгрызаемых ею сухарей и сушек, шелест конфетных оберток. Однажды у нее зачесался нос (к счастью, только он) и она моей рукой, которую ни на секунду не выпускала из своей, почесала его. Изредка к ней приходил в школу муж, такой же шумный и любитель размахивать руками. Я его обожал, поскольку, когда он приходил, учительница про меня совершенно забывала и обсуждала с ним какие-то подробности торговых сделок. Насколько я мог понять, ее муж торговал одеждой. В разговоре часто проскальзывало слово «шмотки». Как-то раз она ему в сердцах сказала: «Твою мать, Гриша, какой же ты поц!». После этого я перестал думать, об учительнице как о цыганке.
Время шло и родители, особенно папа, который в детстве и сам окончил музыкальную школу, начали понимать, что пианист из меня может и получится, но в самую последнюю очередь, после того, как я стану капитаном дальнего плавания или космонавтом. К моменту их прозрения, я уже вовсю прогуливал занятия и выходил из дому с папочкой, в которой лежали ноты лишь только для того, чтобы идти в сторону противоположную от музыкальной школы. Встреча родителей и учительницы неумолимо надвигалась, как танк на окоп с пехотинцем, у которого в руках только и есть, что бутылка с горючей смесью. В моем случае, основу этой смеси составляли горючие слезы таких размеров, при виде которых любой крокодил удавился бы от зависти. И встреча состоялась. На ней, после недолгих переговоров, между родителями и учительницей был подписан акт об изъятии меня из музыкальной школы. Моей радости не было границ. Первые двадцать лет. Потом я начал жалеть… и сейчас горько жалею о том, что в детстве из меня вышел музыкант и ушел, куда глаза глядят, а я не побежал за ним вслед. Ни капитан дальнего плавания, ни космонавт из меня не получились. Настала последняя очередь – музыканта. Где ты, музыкант…
продолжение и окончание
Читать я научился рано и быстро втянулся в это увлекательное занятие. Втянулся настолько, что забросил беготню по двору со сверстниками. Родители забеспокоились и стали в принудительном порядке выпроваживать меня во двор погулять. Сопротивляться было бесполезно. Никакие обещания погулять потом или «уже иду, только главу дочитаю» не спасали. Меня выталкивали, как я ни упирался… для виду. Под курткой у меня уже была спрятана книжка. Мы жили на третьем этаже. Я поднимался на четвертый и там читал стоя, привалившись к перилам лестничного пролета. На четвертом этаже, среди прочих, жила семья одного из папиных сослуживцев. Собственно, у нас в доме, да и в микрорайоне, почти все были сослуживцами – работали на одном заводе. Фима, о котором пойдет речь, был начальником цеха метиза, попросту говоря, цеха болтов, винтов, гаек и шайб. Помнится, он уже был пенсионером или почти пенсионером, но на пенсию его не отправляли. Начальство ценило Фиму за феноменальную память. Он наизусть знал все виды болтов и болтиков, гаек и гаечек. Да и в коллективе цеха, среди токарей, фрезеровщиков и кладовщиц он пользовался непререкаемым авторитетом. Подчиненные души не чаяли в своем начальнике и были готовы носить его на руках. Он, конечно, был хороший начальник. Никто и не спорит. Но этого, как вы сами понимаете, маловато для того, чтобы инженера Ефима Ароновича Дворкина, хоть бы и начальника цеха, уважал токарь Иванов Петр Васильевич или фрезеровщик Сидоров Иван Федорович. Не говоря о носить на руках. Дело было в том, что Фима мог перепить любого в своем коллективе. На моей памяти один единственный раз его привели под руки домой подчиненные-собутыльники. Да и этот раз никому не запомнился бы, если бы товарищи по ударному труду и еще более ударному отдыху, по ошибке не привели его к двери совершенно другой квартиры, в другом доме, из которого Фима вернулся к своей жене Фире через два дня и, как говорится, только на минутку за гитарой. Увы, Фима не был примерным семьянином. Все эти заводские кладовщицы, секретарши…. Все эти полутемные кладовки и пустые кабинеты…. Он был не из тех, кто способен пройти мимо. Фима еще очень был способен не пройти. Бедная Фира – что она терпела в маленьком городке, в микрорайоне, где все, начиная с соседей и заканчивая собаками и кошками, судачат, собачат и мяучат обо всех превратностях твоей личной жизни. Тем не менее, Фима регулярно возвращался к Фире. Также регулярно она не хотела его пускать в квартиру. Начинались сложные переговоры через дверь. Вернее, со стороны Фиры они были сложными, а Фима был по-военному краток и только бубнил: «Открой уже дверь, не буди соседей». Соседи, конечно, спали беспробудным сном у своих дверных глазков. Но Фиру было трудно остановить. Рассказ о своей несчастной семейной жизни с Фимой она начинала еще с беременности своей мамы. По мере приближения повествования к сегодняшнему дню, Фира переходила с причитаний на идиш на русский мат точно так же, как, после выстрелов в воздух, переходят к стрельбе на поражение. У соседей к картинке добавлялся звук…. Впрочем, у Фиры с Фимой все кончалось вполне благополучно. Воцарялся худой мир, который, как утверждали злые языки, был лучше толстой Фиры.
У других соседей все было более затейливо. Сосед, живший за стенкой, а до этого проведший в застенке не один год, почти каждый вечер устраивал своему семейству что-то вроде отборочных игр чемпионата по кикбоксингу. Он, конечно, выходя на семейный ринг, пользовался не только руками и ногами, поэтому имели место случаи и стулбоксинга, и даже утюгбоксинга. Супруга его довольно ловко уворачивалась, хотя и выпивали они на равных. В промежутках между атаками и контратаками жена соседа стучала кулаком в нашу общую стенку и кричала «Лариса спаси!». Само собой, в доме все были в курсе, что мама работает в милиции. Мама звонила в дежурную часть и вызывала наряд. Приезжал воронок и забирал дебошира на пятнадцать суток. На следующее утро, проспавшаяся и опохмелившаяся соседка приходила в милицию и, размазывая по лицу все, что на нем отпечаталось после бессонной ночи, проведенной
Вспоминается мне еще один сосед, которого все звали Петюня или атаман П. Петюня зимой и летом ходил в выгоревшей солдатской гимнастерке. Рассказывали, что во время войны побывал он и в плену, и в партизанах. Ну, а потом – Колыма. Зубов у него, после лагеря совсем не осталось. Да если б и были…. Кроме водки и хлеба с горчицей, в руках его ничего никогда и не видывали. Человек он был добрый и жизнерадостный, даже с похмелья. Лицо Петюня имел удивительно подвижное, гуттаперчевое даже. Мы часто приставали к нему с просьбой представить комедию или трагедию на лице. Он представлял – втягивал в беззубый рот лицо так, что, того и гляди, глаза проглотит. Получалась хоть и страшная, но комедия. Наверное, потому, что глаза у Петюни все время смеялись. За это мы его и любили. Денег ему родители давать не велели, потому, что пропивал он их. Хоть копеечку дай – и ее умудрялся пропить немедленно. А вот продукты таскали. Такой был у нас натуральный обмен – хлеб на зрелища. В памяти только и остались эти его смешные лица. И еще одна картина – сидит Петюня на недостроенной стене нашего дома. В одной руке стакан (никогда он из горлышка не пил), а в другой – кусок хлеба. Дом был в тот момент достроен до третьего этажа. Как он тогда не свалился – ума не приложу. Впрочем, тот, кому суждено спиться – не свалится.
Однако, я отвлекся от рассказа о книгах моего детства. До пятого класса я читал все подряд, как книгочитательная машина. От Гомера до Мильтона и Паниковского. Кстати сказать, в детстве я старался брать в библиотеке как можно более толстые и потрепанные книги. Так я выглядел более солидным в своих собственных глазах. Через год такого беспорядочного чтения мне в руки попались «Униженные и оскорбленные». Прекрасно помню потрепанную синюю обложку с черными силуэтами петербургских домов. Помню пожелтевшие, ломкие страницы и черно-белые рисунки…. А вот саму книгу я тогда так и не успел прочесть.
В один прекрасный вечер я отправился с друзьями в кино. Показывали «Гиперболоид инженера Гарина». Тот самый первый и, для меня самый лучший, фильм, в котором Гарина играл Евстигнеев. Как раскрыл я рот в самом начале фильма, так неделю и закрыть не мог. Гиперболоид меня околдовал. Представил я себе, как недрогнувшей рукой режу страшным лучом
Папа все же заметил мои страдания и посоветовал почитать какой-нибудь учебник по физике. Для начала школьный, а уж потом и тот, в котором написано про конструирование гиперболоидов. Физику в пятом классе еще не изучали, и учебника у меня не было. Тогда вообще был дефицит с учебниками, и их выдавали в конце года, да и то не все. Выдавали бесплатно, купить их было нельзя. И тут мне помог случай.
На следующий день, в школе был назначен сбор макулатуры. Вернее, ее отгрузка в утиль. Целый месяц до этого, мы ходили по домам, как пионеры (почему как?!) и выпрашивали макулатуру. Нам подавали. Вся макулатура стаскивалась в небольшой сарайчик, стоявший на заднем дворе школы. Ближе к концу учебного года сбор прекращался, приезжала машина, и мы всю собранную макулатуру на нее грузили. День погрузки и несколько дней до него были для меня праздником. В этой, пахнувшей плесенью и пылью, куче старых журналов, тетрадей и книг можно было отыскать настоящие сокровища. Там я нашел научно-фантастический роман Циолковского «Вне Земли», двадцать восьмого года издания, книгу о жизни на Марсе, и «Затерянный мир» Конан-Дойля. Там я впервые увидел журнал «Огонек» с портретом Сталина. В другом номере «Огонька» я вдруг открыл, что русский с китайцем братья навек. О том, куда исчез этот век, никто мне не сказал, даже родители, отобравшие у меня журналы. Но самое главное – в этой куче нашелся трехтомный курс физики Перышкина. Курс был старый, чуть ли не довоенный, но ведь и роман Толстого был написан до войны. Само собой, начал я читать не с первого тома. Меня интересовал раздел оптики. Надо было найти сведения о зажигательных линзах к гиперболоиду.
Через три дня упорного изучения курса физики я решил, «снизить объем притязаний», как говорят изобретатели, когда экспертиза им сообщает, что изобретенная ими жужжалка, которой они предполагали жужжать в известном месте, жужжать не будет и в оное не войдет, а если и войдет, то выйдет непременно боком. То есть насовсем отказываться от гиперболоида я не хотел, но отложил его строительство до лучших времен. В том, что лучшие времена наступят, я не сомневался. Кто же в детстве сомневается в их наступлении. Я решил делать спектроскоп. Это такой прибор, который позволяет…. Впрочем, для данного рассказа не имеет никакого значения, что он позволяет. Важно то, что для этого прибора нужна была стеклянная призма, разлагающая свет. Вот ее-то у меня и не было. Но о том, как ее сделать я прочел в тоненькой книжечке из серии «Библиотека пионера и школьника. Серия физика». О, эти тоненькие книжечки для пионеров и школьников! Мне теперь кажется, что их авторы писали эти замечательные книжки на разных секретных квартирах и в подвалах, спасаясь от гнева родителей юных физиков, химиков и биологов. Помню, как прочел о том, что срок службы севших батареек можно продлить, вываривая их несколько часов в крепком солевом растворе. Старых батареек у меня не было, поэтому я взял новые, из папиного фонаря, и стал их варить, справедливо полагая, что после этого они уж точно станут живее всех живых. Но они почему-то лопнули, как переваренные сардельки и из них вытекло черное, вязкое и прилипшее намертво к дну кастрюли. Папа потом мне объяснил, буквально на пальцах, что, увеличивая срок службы батареек, я сокращаю срок службы нашей мамы.
Но, всё по порядку. Призму из настоящего, силикатного стекла мне было не изготовить. Нет, если б у меня были кое-какие ингредиенты и высокотемпературная печь для варки стекла, я бы не задумываясь его начал варить. Но печи не было, а духовка в кухонной плите для этой цели не подходила. Я проверял. Получил отрицательный результат, подзатыльник от папы и стал выпиливать призму из оргстекла лобзиком. Естественно, что грани такой призмы, были непрозрачными. Я стал читать книжечку дальше. Там было написано, что сначала поверхности призмы обрабатывают напильником, потом шлифуют наждачной бумагой, а уж окончательную полировку делают зубным порошком и зубной пастой. Мне повезло – папа чистил зубы порошком «Жемчуг», а мама и я – пастой «Поморин». Я понимал, что полировку призмы надо успеть сделать за один рабочий день. Запасов порошка, пасты и терпения родителей в доме было немного и второго такого случая могло не представиться.
В тот день мне повезло еще раз – первой с работы пришла мама. Квартира представляла собой иллюстрацию к повести Пушкина «Метель». В памяти с этой картиной почему-то связывается строчка из пушкинских же «Бесов»: "Сколько их? Куда их гонят? Что так жалобно поют?". Но это уже рассказ о разборе полетов с участием папы.
А призму я сделал. И она много лет хранилась у меня в каком-то ящичке, потом ей играл сын, а потом она куда-то затерялась. Спектроскоп, увы, у меня так и не получился. Терпения у родителей не хватило. Зря не хватило. Потому, что на мои эксперименты по книжке «Библиотека пионера и школьника. Серия химия» им его (терпения) понадобилось гораздо больше.
***
Описывая свое первое знакомство с химией, я, наверное, должен был бы начать со слов: «Химия ворвалась в мою жизнь…», но нет. Химия в мою жизнь не врывалась – она шла своей дорогой, а я шел своей. Не столько шел, сколько перебегал в неположенных местах дороги разных естественных наук, следуя своим многочисленным детским увлечениям. Химия в школе мне не нравилась. Преподавала ее у нас старушка с седыми растрепанными волосами, похожая на портрет Менделеева, тот, что обычно печатают в уголке его таблицы, только без бороды. Да и во всем остальном у нашей учительницы и Дмитрия Ивановича было не меньше десяти отличий. Запомнились два: Менделеев, хоть и написал диссертацию о соединениях спирта с водой – столько не пил этих самых соединений. И еще у него не было такой огромной груди. Казалось, старушка состояла из нее одной, и эта грудь постоянно перевешивала ее при ходьбе. Росту она (не грудь, а старушка) была маленького, поэтому в состоянии, которое в народе называется «выпимши», а иногда и до такой степени, что даже стрелки ее огромных, наручных часов смотрели в разные стороны, постоянно спотыкалась при ходьбе обо что угодно, даже об Гоголя.
Поднимем, однако, упавшую старушку, отставим ее в сторону, и вернемся к химии. Поначалу я получал по этому предмету сплошные тройки. Учительница даже объявила мне, что способностей к химии у меня нет. Честно говоря, я не расстроился. Мне было скучно заучивать названия разных элементов. Строение атомов и молекул меня тогда мало интересовало. Кого в детстве может интересовать то, что нельзя подержать в руках и попробовать на вкус? И тогда папа взял меня на буксир. Я, конечно, отлынивал – тайком подпиливал буксирный трос, садился на мель при каждом удобном случае и вообще был не прочь открыть кингстоны у своей баржи. Но папа был неумолим. Однажды, проверяя, моё домашнее задание, он указал пальцем на значок Cu и спросил: «Как называется этот элемент?». Ничтоже сумняшеся я ответил: «си». Мысль о том, что этот символ обозначает медь, в мою алюминиевую голову не пришла. Тогда отец придвинул ко мне таблицу Менделеева и строго сказал: «Даю тебе пятнадцать минут… нет, и пяти хватит, чтобы найти оставшиеся элементы – до, ре, ми… все шесть».
На следующий день, я получил свою первую пятерку по химии. Но интереса к науке чудес все равно не было. То есть я учил ее, но делал это также как и мои дети, когда родители брали их на буксир, и как, наверное, будут ее учить мои внуки, когда их родители…
Так все и продолжалось, если бы в один прекрасный день (как много в детстве прекрасных дней… описывая сегодняшние события, я бы просто сказал «однажды») я не отыскал в библиотеке книжку с биографией английского химика Гэмфри Дэви. Называлась книжка «Живи в опасности». Дэви был великий химик – основатель электрохимии, человек открывший «веселящее» действие закиси азота, первооткрыватель семи химических элементов. Всех его заслуг не перечислить. Ну, да не о них сейчас речь. Восхитил меня сэр Гэмфри удивительным бесстрашием при проведении экспериментов. За открытие калия он и вовсе поплатился правым глазом. Вот этот глаз меня поразил в самое сердце. Я представил себе, как убеленный сединами, в камзоле с блестящими пуговицами, с черной повязкой на глазу,
Нечего и говорить, что к вечеру наша троица в полном составе собралась на стадионе. И начались мои подрывные университеты. Наверное, есть дети, которые начинают свое знакомство с химией без опасной для здоровья пиротехники. Но этих детей я никогда не встречал.
По счастью, увлечение взрывами у нашей компании прошло, почти не оставив следов, кроме маленького шрама у меня на ладони, который теперь почти и не виден. У друзей прошло и увлечение химией. Родители Игорька нашли подпольную, домашнюю лабораторию и отец ему собственноручно выписал постановление об ее немедленной ликвидации. Под впечатлением постановления Игорек подарил нам с Вовкой свои сокровища. Мне почему-то достался килограмм или больше гранулированного свинца, банка с которым еще несколько лет пылилась у меня дома, пока мама не уронила ее во время уборки на пылесос. Свинец, конечно, не пострадал, а вот мы с пылесосом…
К тому времени я уже увлекся биологией, и на балконе у меня стояла трехлитровая банка с затхлой водой из местного заболоченного прудика. Эту воду, с кишевшими в ней инфузориями туфельками, инфузориями трубачами и инфузориями барабанщиками, я часами рассматривал в микроскоп, чувствуя себя Левенгуком. Микроскоп был бинокулярный, и к нему нужны были оба глаза. Если бы на стене моей комнаты висел портрет Гэмфри Дэви, то великий химик, наверное, смотрел бы на меня с укоризной своим единственным глазом. Но портрета не было.
***
В музыкальную школу меня отдали пяти лет. Слух у меня был, и я легко выдержал вступительный экзамен. По мне плакал класс фортепиано. Как обычно это бывает, поначалу все было завлекательно – и баба сеяла горох, и три четвертых прихлопа на две восьмых притопа…. Довольно быстро я, сам собой, выучился играть собачий вальс. Как только ученик музыкальной школы начинает играть собачий вальс бегло, без нот, которых, кажется, и не существует вовсе, поскольку такие мелодии, как и считалки эники-беники, которые ели вареники, существуют только в изустном предании – можно считать, что обряд инициации он уже прошел. Случись какое-нибудь торжество с приглашением друзей и соседей – ребенок не посрамит родителей в перерыве между вторым и третьим блюдом. Родителям моим, как оказалось, этого было мало. Начались бесконечные гаммы и этюды. Я затосковал. С домашними заданиями дело обстояло просто – я их не делал. То есть, я аккуратно вытирал пыль с пианино, разбрасывал в художественном беспорядке по нему ноты и даже делал в них какие-то карандашные пометки. Если бы обучение в музыкальной школе было заочным, по переписке, то, вне всякого сомнения, я смог бы ее закончить. Увы. Приходилось, раз или два в неделю, ходить в музыкальную школу. Я шел в музыкальную школу с тем же чувством, что и героиня известной сказки шла на поиски подснежников в феврале.
Школа моя помещалась в маленьком, двухэтажном деревянном домике, на втором этаже. На первом была сапожная мастерская. Дверь в нее была всегда распахнута. Веселые, с густой черной щетиной на щеках, армяне в длинных фартуках резали кожу, прибивали набойки мелкими гвоздиками, которые держали во рту, и болтали о чем-то своем по-армянски. Если б я тогда понимал, что такое политическое убежище, то я, конечно, попросил бы его в мастерской. По лестнице, ведущей на второй этаж, я поднимался с такой же скоростью, что и артист Янковский, в финальных кадрах фильма «Тот самый Мюнхгаузен» карабкавшийся в жерло пушки.
Учительницей у меня была молодая женщина, необычайно яркой, цыганской внешности. Смуглая, с цветастой шалью на плечах и яркими бусами, она и представлялась мне настоящей цыганкой. Разговаривала она шумно, размахивая руками в золотых кольцах. Вернее, не столько разговаривала, сколько постоянно ругала меня за нерадивость и не приготовленные домашние задания. Но, удивительное дело, родителям моим не жаловалась. Писала мне красными чернилами в тетрадь, которая заменяла дневник, бесконечные «выучить обязательно», «безобразие, опять пришел неподготовленным» и уснащала все это множеством восклицательных знаков. Поначалу, я все эти листки аккуратно вырывал, а потом и вовсе завел отдельный дневник для родителей, как делали и делают в подобных случаях все школьники, начиная с древнеегипетских. Через какое-то время она устала бороться и стала мной руководить. «Руководить» тут надо понимать буквально – она брала мои руки в свои и водила ими по клавиатуре фортепиано. Я в этот момент полностью отключался и думал только о своей несчастной детской доле, попутно борясь со сном. Учительница на меня мало обращала внимания. Мне даже кажется, что если б я в момент таких занятий попросил бы поднять мне веки, то она даже и не удивилась бы такой просьбе. Руководила она виртуозно, поскольку при этом умудрялась постоянно что-то жевать. Теперь, спустя десятилетия, я не могу даже вспомнить, как ее звали, но до сих пор в ушах стоит хруст от разгрызаемых ею сухарей и сушек, шелест конфетных оберток. Однажды у нее зачесался нос (к счастью, только он) и она моей рукой, которую ни на секунду не выпускала из своей, почесала его. Изредка к ней приходил в школу муж, такой же шумный и любитель размахивать руками. Я его обожал, поскольку, когда он приходил, учительница про меня совершенно забывала и обсуждала с ним какие-то подробности торговых сделок. Насколько я мог понять, ее муж торговал одеждой. В разговоре часто проскальзывало слово «шмотки». Как-то раз она ему в сердцах сказала: «Твою мать, Гриша, какой же ты поц!». После этого я перестал думать, об учительнице как о цыганке.
Время шло и родители, особенно папа, который в детстве и сам окончил музыкальную школу, начали понимать, что пианист из меня может и получится, но в самую последнюю очередь, после того, как я стану капитаном дальнего плавания или космонавтом. К моменту их прозрения, я уже вовсю прогуливал занятия и выходил из дому с папочкой, в которой лежали ноты лишь только для того, чтобы идти в сторону противоположную от музыкальной школы. Встреча родителей и учительницы неумолимо надвигалась, как танк на окоп с пехотинцем, у которого в руках только и есть, что бутылка с горючей смесью. В моем случае, основу этой смеси составляли горючие слезы таких размеров, при виде которых любой крокодил удавился бы от зависти. И встреча состоялась. На ней, после недолгих переговоров, между родителями и учительницей был подписан акт об изъятии меня из музыкальной школы. Моей радости не было границ. Первые двадцать лет. Потом я начал жалеть… и сейчас горько жалею о том, что в детстве из меня вышел музыкант и ушел, куда глаза глядят, а я не побежал за ним вслед. Ни капитан дальнего плавания, ни космонавт из меня не получились. Настала последняя очередь – музыканта. Где ты, музыкант…