Categories:

ЗАПИСКИ ПОНАЕХАВШЕГО ИЛИ ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО МОСКВЕ ЧАСТЬ 2.3

продолжение

Каждый день, по дороге на работу и с нее, я прохожу под мостом. Это даже не мост а путепровод, который отличается от моста как мерин от скакового жеребца. Три каменных опоры и на них железнодорожная колея, а под ними трамвайная, несколько полос для автомобилей да узенький тротуар. Ты идешь по нему, и на голову сыплется какая-то ржавая труха из конструкций путепровода, а в ушах свербит от пронзительных, по-кошачьи страстных свистков маневровых тепловозов и звонков трамваев, которым перебегают дорогу шоферы в автомобилях. На одной из опор путепровода укреплена поржавевшая памятная доска. Надпись на доске сообщает, что построено это унылое сооружение еще в пятидесятых годах прошлого века по проекту инженера С. И. Браславского, который в тот день пришел поздно, распахнул дверь коммунальной квартиры, швырнул портфель, набитый бумагами, в угол прихожей и закричал с порога:
- Фира! Встречай победителя!
На крик из кухни показалась Фира – так, как показывается крейсер, входя в гавань – сначала выдвинулся нос, потом два палубных орудия, как минимум шестого калибра, потом необъятная корма, украшенная бантиком завязанного кухонного фартука.
- Сема, ты так кричишь, что соседи могут подумать – у нас пожар, чтоб им сгореть.
- Фира, они утвердили мой проект, - лихорадочно зашептал Браславский, – Единогласно! С Евсеевым и Рубинчиком сделалась форменная истерика – все эти их ажуры и башенки… а мы будем строить просто мост. Понимаешь – мост!
- Мой руки и марш обедать, Македонский. Я уже разогревала борщ столько раз, сколько моя мама, пусть земля ей будет пухом, предупреждала меня не выходить за тебя замуж. Лучше бы ты построил ребенку ботинки, не говоря об отдельной квартире…
И Браславский поплелся мыть руки перед обедом, а я – на работу*.

* Все имена, фамилии и даже борщ – автор выдумал из головы. На самом деле, это было совершенно другое блюдо.

***
- Они обе такие близняшки – даже пальто у обеих красненькие, с черными пуговичками. И помада одинаковая на вкус, и родинки в таких местах… местах… а как я их нашел-то, эти родинки… Отдельная история… Умрешь со смеху.
- Так ты, Жорик, что… с ними с обеими?… Давно?
- Ну, да. Уже полгода. Жалко их разлучать…
Тут подошла маршрутка и приятели уехали, а я остался доедать мороженое. Не люблю я в транспорте ехать с мороженым. Того и гляди кого-нибудь испачкаешь.

***
Худенькая девчушка, лет пятнадцати-семнадцати, в джинсах, на заду которых написано "x-clusive"*, в блестящей многочисленными заклепками куртке, показывает наманикюренным по локоть ноготком на розовый телефон в витрине магазина и говорит, задыхаясь от восторга, своему кавалеру:
- Дима… Дима! Смотри… смотри как я его хочу… Он такой… ну, такой…, - и добавляет умильно, – пиздатенький…

* Не представляю, что такое "x-clusive". И вообразить не могу. Может, это был exclusive потерявший первую букву. Содержимое этих джинсов, однако, никак не тянуло на эксклюзив… а вот однажды мимо меня прошли джинсы, на которых не было написано ничего. Но это был настоящий all-inclusive. Впрочем, это уже совершенно другой, не телефонный разговор.

***
Франция и Нижний Новгород никак не оставляют попыток сойтись в чистом поле русского языка и его замусорить. Проезжая по Минскому шоссе видел рекламный щит с надписью "ангар-бутик". Еще немного и мы увидим "сортир-бутик". Почему бы и нет...

***
Холодно. С одной стороны весна, а с трех других еще зима-зимой. У стенки подземного перехода, на корточках, сидят два бомжа – мужчина и женщина с лицами цвета как закалялась сталь. Мужчина курит и внимательно рассматривает заплеванный бетонный пол. Женщина тянет к прохожим красную, гусиную от холода, руку с горсткой мелочи и громко причитает на весь переход: - Господи, мне для полного счастья только твоих блядок не хватало! Господи…

***
Утром рано на работу иду, а вокруг весна, тепло, воробьи чирикают взахлеб, ноги у девушек такие длинные, что редкая птица не раскроет клюв от восхищения. Короче говоря – ничего не радует. Только бы домой вернуться, броситься на неубранную постель, уснуть и видеть сны о весне, воробьях и длинных девичьих ногах…
Рядом со мной идет молодая пара. Она – высокая, красивая, статная, даже могучая, с толстой косой до пояса. Такая не то, что коня, а и ферзя на полном скаку остановит. Как в сказке говорится – бежит – земля дрожит. Мужик Конь под ней пал – пол дня лежит. Конь Мужик, кстати, у нее маленький – на голову ниже. Само собой, тщедушный и в очках. Ну, это как раз понятно. Теперь такое время – мужик или вовсе не родится, или бабой родится, или уж родится мужиком, но больно мелким и завалящим. У кого ноги кривоваты, у кого шея былинкой, а у кого смотришь – энурез диатез еще и к сорока годам не прошел. А тех, которые уродились – жены по домам прячут. Сами за них работают, сами пиво пьют с друзьями, сами по мужикам шляются. Так только – чтоб совсем не закис, разрешат ему сбегать мусор выбросить. Да и то – в темное время суток.
Но этот хоть и ростом не вышел, зато жизнерадостный. То чуть обгонит даму свою, то вернется к ней, то сзади обойдет – просто юла. И улыбается, точно ребенок. Подходим мы к метро. Тут я замешкался, докуривая сигарету, а пара прощаться стала. Притягивает она его к себе, курточку на нем одергивает, потом немного от себя отстраняет, оглядывает по-хозяйски и говорит с нежностью в голосе:
- Ну… заебись.
Нагнулась, поцеловала и легонько ко входу к метро подтолкнула. Он и пошел своими ножками.
Я докуривал и думал – правда, ведь… того. Как он с работы придет – так его ужином накормят и… того.

***
Позавчерашний день смотрел юбилей Михалкова в Большом. Сергей Владимирович, который еще чеховскую Каштанку помнит маленьким, лохматым щенком, сидел в ложе и без всякой посторонней помощи поднимал веки, шевелил руками, вращал глазами, сам открывал рот из которого высыпались не только современные буквы, но даже яти с ерами. Старики часто сокращают свой лексикон до минимума. Сначала укорачивают предложения, потом употребляют только слова, потом только короткие, а в возрасте Михалкова пользуют только буквы. Я, однако, не о буквах - (Да и грех над этим смеяться. Сначала доживи до этих мафусаиловых веков, напиши дядю Степу, гимн, а потом и смейся) о детях, которые читали стихи юбиляра со сцены Большого театра. Смотрел, смотрел на них и вдруг понял, что просто хороших детей в матросках и разноцветных бантиках (не заложников, не беспризорников, не жертв педофилов), читающих просто хорошие стихи, в последний раз на телеэкране я видел еще при советской власти. Их, конечно, еще раз покажут на его столетний юбилей, но до него еще нам всем надо дожить.

***
Вечером, в метро, сидел напротив красивой одетой красивой дамы бальзаковского возраста с красивым жемчужным ожерельем на красивой груди. Нет, не заглядывал. Просто ей было жарко, она сняла норковый полушубок и сидела в красивом вечернем облегающем платье. Дама читала глянцевый журнал. Левой рукой. Правой она пила пиво. Выражаясь невысоким, даже низким штилем, пивом, по-видимому, она решила заполировать все то, что… Ну, что я вам буду объяснять азбучные праздничные истины. Кроме того, рукой с пивом она пыталась перевернуть журнальную страницу. Страница попалась упрямой и переворачиваться не хотела. Ее тоже можно понять. Так, бывает, налистают за день, что к вечеру просто никакая. Дама, признаться тоже была как страница – никакая. Но упорная. Сначала она отпила из бутылки треть, а потом, полегчавшей рукой повторила попытку. Страница не поддавалась. Дама решила послюнить переворачивательный палец и плюнула на него изо всех сил. Но не попала. Попала в лицо Галкину, который жил на этой странице в своем загородном доме. Галкин захлебнулся от возмущения. Страница, однако, по-прежнему не желала переворачиваться. И тогда женщина поднесла угол журнала к ярко накрашенному рту… В этот момент объявили мою станцию, я вышел и увидел на перроне, на скамейке, другую женщину. Лицо ее наполовину было закрыто платком. Рядом стояли грязные пластиковые пакеты с тряпьем. В темных, почти черных пальцах, женщина держала конфету в блестящей обертке. Должно быть, где-то подобрала. Она подержала ее несколько секунд и стала разворачивать ее медленно, осторожно, точно вытаскивала чеку из гранаты. Внутри конфета была раздавлена, и на темном шоколаде светлели кусочки ореха. Женщина смотрела на конфету и не ела ее. Будто хотела насмотреться перед тем, как съесть. Я уж и на эскалаторе проехал, и на улицу вышел, и закурил, а она все смотрела…

***
Ночью поднялся ветер, разбудил меня, и мы оба никак не могли улечься обратно. Я пил на кухне чай, курил, поминутно зевал и смотрел в окно. Ветер гонял облака, гремел крышей, толсто выл трубой и тонко свистел щелями. Деревья во дворе, точно глухонемые, сразу стали объяснять что-то друг другу на ветках. Между ними даже разгорелся спор. Одно небольшое, тонкое и рябиновое деревце так сильно размахивало ветвями, так выгнулось, что запуталось в другом – высоком и узловатом. А может они и не спорили. Просто ждали случая запутаться друг в друге. Потом ветер угомонился, облака разбрелись по домам, приоткрыла заплывший глаз луна, а эти двое так и замерли, боясь пошевелиться. Наконец я заснул, а когда утром проснулся, то увидел, что стою, оплетенный тонкими рябиновыми ветвями и… какой-то нахальный терьер… - Давай, вали отсюда! Нашла место. Иди, поливай колесо хозяйского ниссана! Вот я тебя веткой-то….

***
Ехал домой, с работы, поздно, ближе к полуночи. В почти пустом вагоне. Наискосок от меня, метрах в десяти, сидел пожилой, полный мужчина с портфелем и бумагами, разложенными на коленях. С кем-то он все время разговаривал. Одной рукой жестикулировал, водил пальцем по бумагам, а вторую к уху прижимал. Ну, - думаю, - это он по телефону дела свои обсуждает. Никак остановиться не может. Таких в столице много. Везде на связи, всегда с ворохом каких-нибудь накладных и счетов. Из тех, что вот-вот разбогатеют. Они и в сортир без этих накладных не ходят. Путают, поди, свои бумаги с туалетными почем зря.
Долго мы ехали с этим мужчиной – считай, по всей калужско-рижской линии. Он все разговаривал и рукой свободной махал. А потом вдруг убрал вторую руку от уха, и оказалось, что телефона в ней нет. Сообразил тут я – блютузная гарнитура у него в ухе. В метро с ней слышнее собеседника. Продвинутый, стало быть, мужчина, хоть и пожилой.
Пока я смотрел и соображал – стал он собираться к выходу, не переставая говорить. И тут я увидел, что никакой гарнитуры в ухе у него нет. Не бизнесмен он, а самый обычный, нормальный сумасшедший. Почему-то я даже обрадовался. Сам не знаю почему. Наверное потому, что с живым человеком ехал.

***
Шел по Шоссе Энтузиастов и увидел огромный щит с рекламой каких-то особенных банок с пивом. Под банками было написано: "Бар там, где ты". Так оно у нас и есть. В метро, на улицах, в подъездах, в кинотеатрах... Библиотеки, правда, еще держатся. Но долго ли они смогут удерживать оборону... А еще я подумал, что с таким слоганом хорошо памперсы продавать. Впрочем, у нас многие обходятся и без них.

***
За окном стоит зима. Вернее, она стояла бы, кабы трещал мороз, кабы звенел воздух, кабы шел снег…, но трещат только сороки на железных ветках телеграфных столбов. Снег шел, да и вышел весь, а вместо него идет, сам не зная куда, дождь. Еще и падает, точно пьяный. А потому зима за окном не стоит, а ползает по серой перловой каше сугробов, валяется в черных лужах и вымаливает на снег у тонких и ноздреватых, блинных облаков. В такую погоду хорошо напиться черного, смолистого чаю с пухлыми, румяными плюшками, покрытыми слюдяной корочкой расплавленного сахара, сесть у окна, надышать на холодное стекло дальний очарованный берег и, качая страусиными перьями в голове, рисовать на нем цветущие бездонные очи.

***
Под Шоссе Энтузиастов, как выйдешь из метро – длинный подземный переход. Одну стенку этого перехода подпирают пьющие круглый год пиво мужики, а возле другой теснятся ларьки с разным мелким товаром. В одном из этих скворечников я покупал сегодня сигареты, а в соседнем – две женщины приценивались к сумкам. Женщины были крупные, из тех, которые дышат всем животом, как лягушки. Одна из них была постарше, а вторая помоложе. Выбирала та, которая постарше. Сумку она присмотрела лакированную, гангренозного цвета – такого, когда уже лечение не помогает, а только ампутация. На ее теле сумка смотрелась бы как кошелек. Смотрелась бы. Приложить сумку к телу не позволял продавец. Видимо, были уже случаи, когда покупательницы с этими сумками… А продавцу вылезти из своего скворечника сразу трудно. Да и товар бросать боязно. Вот он и решил показать товар на себе. Прижал сумку к животу и стал перед женщинами поворачиваться как на подиуме. Еще и руку кренделем изогнул. А вид у продавца был как раз для показа мод – небритый, стриженый под машинку, с большим сизым носом, в толстом засаленном свитере в тюремную полоску. Подруги смотрели, смотрели и та, что помоложе, спросила: «Ольк, ну?». Олька, прищурилась, пошевелила сумчатыми щеками и задумчиво произнесла: «Светк… нунах. Не нравится он мне». И обе гордо удалились. А невозмутимый продавец повесил сумку на крючок и стал есть квелый, почти белый от недостатка солнца и начинки, зимний чебурек, запивая чаем из пластикового стаканчика.

***
Вошел на Шаболовской в вагон и увидел скульптурную группу. Ее составляли три мужских человека и один женский. Вообще говоря, не всякие люди, даже связанные между собой, могут составить скульптурную группу. Бывает, что идет человек с женой, с двумя детьми, тещей, собакой или даже двумя собаками тещами, а только взглянешь на всю эту процессию и сразу понимаешь, что группового и скульптурного в них не больше, чем в пригорелых кусочках шашлыка на палочке, из тех, что у нас продают подвыпившим отдыхающим на пляжах. Ну, хорошо. Пусть не шашлык. Пусть роденовские «Граждане Кале». Так легче? А те, что в вагоне…
С правого краю композиции стояла совершенно черная девушка с медовыми глазами. Одевалась она, по-видимому, у лучших кутюрье Черкизовского и Коньковского рынков. Пронзительно-розовый коротенький китайский пуховичок с опушкой из шанхайского барса дополняли джинсы, так щедро усыпанные стразами, что оборотная сторона луны девушки напоминала карту звездного неба. Обеих его полушарий. В руке девушка держала леопардовую сумку с множеством золотых пряжек и пряжечек.
Левее негритянки стоял молодой человек, весь в перстнях, цепочках, и брелоках. Подозреваю, что и под одеждой у него были надетые на что-нибудь перстни. В ухе у него красовалась серьга, сделанная из октябрятского значка. В мое время их носили на груди. Куда-то их нацепят еще лет через десять или двадцать…
Завершали группу два не очень трезвых мужика с клетчатыми баулами челноков. Настолько не очень, что время от времени прислонялись к спинам девушки и молодого человека, поскольку стояли сзади. Когда диктор на остановке попросил не забывать в вагоне своих вещей, один сказал другому: «Жора! Слышь, что говорят-то? Ты меня не забудешь? Не забудешь?!». Не оборачиваясь, негритянка брезгливо процедила вполголоса: «Забудешь тебя, козла, как же». И все четверо двинулись к выходу. Какая-то старушка, на секунду высунув голову из поднятого воротника своей монументальной каракулевой шубы, выдохнула им вслед: «Москвичи…». И снова спряталась.

***
Осень давным-давно уже кончилась, а весна еще и не думает начинаться. На улице снег с дождем. Все лобовое стекло в слезах. Дворники смаргивают, смаргивают… За окнами автобуса темно, расплывчато. Под глазами у фонарей круги сине-желтого, больного света. Улицы кривые. Старые дома торчат из них, точно последние зубы из стариковских десен.
Человек пробежал с коробкой. Юркнул куда-то в черную подворотню. Точно мышь. Придет домой, поднимется по грязной лестнице к своей мышеловке, отдаст ей коробку, выпьет водки, супу поест, покурит перед сном в форточку, свернется калачиком под ватным одеялом, почешет себе бок или пятку, да и заснет.
Проехали. Вон другой человек… Нет, не человек – милиционер. Идет – не торопится. Щеками блестит, переливается. Придет домой, поднимется по грязной лестнице, выпьет водки, выпьет водки, выпьет водки, уставится животом в потолок, жена ему почешет бок или пятку, да и заснет.
Проехали. Кот крадется. Рыжий, тощий. Придет домой, поднимется по грязной лестнице, вылакает водку, поест сырой мойвы, вылижет, вылижет, вылижет себе что-нибудь и снова уйдет.
Проехали. Бомж плетется. В каждой руке – по мешку мусорному с вещами. Придет домой… а его и нет.
Проехали. Автобус едет. В нем я сижу. Уже и водки выпил, и бок почесал, почесал, почесал, и калачиком свернулся, а заснуть не могу.

***
На Третьяковской всегда полно народу – пересадочная станция. В часы пик, когда двери открываются, диктор говорит бодрым голосом: «Уважаемые пассажиры! Побыстрее выходите из вагонов! Побыстрее входите в вагоны!». Так и хочется побыстрее выйти и тут же войти.
Но что-то мне не нравилось в интонации диктора. Даже и понять не мог – что. А сегодня, докопавшись до самых глубин своей памяти, уделавшись по уши, наконец, понял – напоминало мне это поторапливание и подбадривание разные лозунги и призывы на советских демонстрациях. Вот с такой интонацией нам велели крепить ряды и ударным трудом. Вот так нас призывали за дело коммунистической партии и ее передового отряда. Вот так это теперь зашито во мне где-то на самом нижнем уровне биоса или как там оно называется у компьютеров, этих многочисленных детей кибернетики, продажной девки империализма.
К счастью, у наших детей уже нет этих ассоциаций. Нет ни рядов, ни передовых отрядов. И дело теперь у каждого свое. А уж у внуков… не стану я загадывать про внуков. Черт его знает, как там будет. Говорят, что загад не бывает богат. Наш загад – самый нищий из всех загадов. Еще и самый загадостный.

***
Шагаю я по Шайсе Энтузиастов и слышу, как рядом идущий мужчина по телефону говорит:
- Не, Санек, я виноват по всем эти блядским правилам. Нарушил я, а не он. Сейчас пешком иду. Но он-то, он каков мудила! Неужели увернуться не мог?! Понакупили себе прав! Только бибикать и умеют. Козлы…

***
За окном валит пушистый снег и дети по двору бегают пушистые. По тротуарам бредут пушистые прохожие, выдыхая пушистый пар, бегают пушистые собаки, на ветках сидят пушистые воробьи и фонари роняют на землю оранжевый, пушистый свет. Хорошо сейчас на тройках кататься, как в песне гайда тройка, снег пушистый, чтобы бразды пушистые взрывать, как в стихах. Кричать гаишникам «Пади! Пади!» и скакать в крайней левой полосе по какому-нибудь третьему транспортному кольцу. Но троек сейчас нет – есть шестерки, девятки и десятки. Кое-где и копейки сохранились, а троек нет. Да и какая лошадь выдержит это бесконечное стояние в пробках…

***
На Северном рынке, что в Бабушкинском районе, продают картины маслом. Аккурат за цветочными рядами перед аптечным киоском висят они в рамках и без, напоминая щенков, которых отдают даром или за совсем умеренную мзду. Смотришь на эти картины и понимаешь – матери у них были породистыми. У кого - Ренуар, у кого – Левитан. А вот отцы… Щенков, конечно, жалко. О картинах я бы этого не сказал.

***
У входа в подъезд валяется разорванный полиэтиленовый пакет, из которого торчат пересохшие горлышки десятка пустых водочных бутылок, одна непочатая бутылка «Нарзана» и маленькая круглая коробочка из-под плавленого сыра, вылизанная до мертвенной бледности. Новогодние праздники и, правда, закончились.

***
Если смотреть на мужиков, пьющих пиво на морозе, то температура тела понижается, в среднем, на два-три градуса. Это, если из стеклянных бутылок. А из жестяных банок – на четыре или даже пять. Салат оливье мертв, а я еще нет. Новогодние каникулы закончились. Если бы я умел жонглировать разными предметами…. Ну, хотя бы яблоками или апельсинами. Если бы я работал в цирке или просто купил билет на пароход до Африки…. Я тут же собрал бы свои вещички и уехал жить в мультфильм «Каникулы Бонифация». Насовсем. Отдал бы всем, кому должен, концы и отчалил. На моем месте так поступил бы каждый. Если бы умел жонглировать яблоками. Не говоря уже об апельсинах.

***
Вечером в метро уже чувствовалось приближение праздника. По залу станции «Марксистская» два милиционера волокли мужчину в шапке на босу ногу. Идти он не хотел. Все время норовил грянуться оземь и превратиться из полена Буратино в прекрасного царевича. При этом мужчина громко взывал к окружающим: «Помогите! Спасите люди добрые!». В перерывах между криками о помощи он исполнял Новогоднюю Песнь. Слова в ней были настолько народные, что краснели даже тащившие его милиционеры. Бывшая рядом со мной дочь засмеялась и сказала:
- Представляешь, пап, как обидно сейчас ментам?
- Это почему же?
Дочь посмотрела на меня с высоты своего прагматизма и усмехнулась:
- А потому, что денег у мужика нет. Пропил он все. Не обломится им ни копеечки. И приходится им тупо выполнять свой долг. За голимую зарплату. Что не может не радовать.
Вот я и думаю… Хотя… не знаю, что думать. Глупо же вспоминать «Дядю Степу», которого читали нам в детстве.

***
На улице подвывает ветер и деревья раскачиваются в тоске, точно правоверные евреи на молитве. Должно быть, просят у Бога снега раз нельзя тепла. Нет, это неправильно – провожать старый год и тотчас же встречать новый в крошечном промежутке между первой и второй. Надо провожать старый год осенью, а встречать – весной. А между ними маяться от тоски и безделья, спать до обеда, пить горькую, ругаться с соседями, парить ноги в тазике, принимать поливитамины, считать рубли до получки и писать письма. Каждый день писать. Длинные или короткие. В тетради или блокноте, на обороте квитанций из химчистки или счетов за электричество. Хоть на обоях в веселенький цветочек, которые выбирала всей семьей супруга и которые всей семьей ты, матерясь, наклеивал. И в письмах… Что пишут в этих письмах на деревню дедушке… Но он не заберет. Сейчас не заберет. Как-нибудь потом. А пока… пока лучше натянуть на ноги шерстяные носки, накинуть на плечи теплый халат, сесть у окна, курить и смотреть, как раскачиваются на ветру деревья, точно правоверные евреи на молитве.

***
Две старушки в очереди. Одна другой говорит:
- Я с Любкой еще когда познакомилась. Своенравная зараза. Упрямая, как рельс. Чуть что не по ее, так сразу орать и ведрами греметь. Еще и перед начальством тебя обосрет с ног до головы. Мы с ней вместе посменно в общественном, на Ленинском работали, возле метро. А потом он платный стал. Кому-то, видать, это говно приглянулось…

***
По служебной надобности доехал до конца какой-то линии метро, последняя остановка которой – «Марьино». После «Крестьянской заставы» начинаются совершенно глухие и дикие станции вроде «Дубровки» или «Кожуховской». На одной из них я увидел табличку «Выход на улицу Совхозную». Или «Красноармейскую». Что там, наверху, даже и представить боюсь. Наверное, длинные очереди за докторской колбасой по два двадцать.
Но я не о том. Я ехал и читал «451 градус по Фаренгейту». Как раз то место, где Гай Монтэг едет в метро, и ему насильно запихивают в уши рекламу зубной пасты «Дэнгем». Случайно оторвав взгляд от своей книги, я увидел, как мой сосед справа, мужчина лет сорока, самым внимательным образом читает вдоль и поперек рекламу телевизоров с преогромными экранами в каком-то глянцевом журнале. От напряженной умственной работы у мужчины даже лоб вспотел. Он утирал его большим голубым носовым платком. Слева от меня какая-то женщина изучала в газете «Жизнь» очередную подметную статью об исподнем звезд. Я поднял глаза вверх и увидел, как надо мной навис волосатый юноша в огромных наушниках, притоптывающий ногой в такт музыке. Судя по частоте притоптываний и его выражению лица, не Баха с Моцартом он слушал. На противоположной стенке вагона висела яркая реклама зубной пасты «Колгейт»…
И я подумал – все не так плохо, как хотелось бы. Книжки-то еще не жгут. Но… на всякий случай я спрятал свою в рюкзак. Тут и поезд приехал в «Марьино».

***
На «Марксистской» в вагон вошел человек в засаленной черной куртке, дождался, когда поезд тронулся и давай размахивать огромным рентгеновским снимком над головой. Кричал что-то, надрывался даже. Второй рукой он размахивал блокнотом с полуголой девицей на обложке. Поезд шумел страшно и я ничего разобрать в его крике не мог. Чего он хотел… Может свободы или равенства. Братства какого-нибудь. Может, протестовал против преступлений режима, который облучил его насквозь и высветил все тайные мысли – одну большую и две маленьких. Народ вокруг молчал. Некоторые отворачивались. Один мужчина натянул до подбородка снятую было меховую кепку. У него, наверное, тоже были тайные мысли, которых он не хотел открывать режиму. Его режим, с нарумяненной головой, обклеенной накладными ресницами, сидел с ним рядом и прижимал к себе кровавого цвета сумку, украшенную многочисленными стразами величиной в несколько десятков карат каждый. Мужчина с рентгеновским снимком покричал-покричал и затих. Потом приставил снимок ко лбу и в таком виде, точно трамвай с табличкой «в парк», гордо и независимо вышел из вагона на станции «Площадь Ильича». После чего немедленно вошел в следующий.

***
Возле входа в суши-бар дрожали на холодном ветру неоновые свечи и стоял самурай. На нем была красно-белая шапка деда мороза с мигающей лампочкой, красный нос, полушубок и камуфляжные штаны, заправленные в высокие шнурованные ботинки. Собственно, и самураем его бы никто не назвал, кабы не длинный японский сувенирный меч в черных ножнах, прикрепленный к армейскому ремню, да суши-бар за его спиной. Человек ходил туда и сюда перед дверью бара, скреб мечом по обледенелому асфальту, шмыгал носом и говорил с кем-то по телефону: «Я не молчу. Не молчу! – говорю. – Чего ты хочешь? Ты меня спрашиваешь? - самурай задумался на секунду и продолжал – Хочешь яблока ночного, сбитню свежего, крутого, хочешь, валенки сниму, как пушинку подниму»…

***
В переходе стоит ярко нарумяненная женщина лет шестидесяти, закутанная в павлово-посадский платок. Она размашисто крестится и кладет поклоны, когда ей кладут деньги в картонную коробочку у ног. Но женщина не просто просит подаяния. Молодым и звонким голосом она поет песню «Парней так много холостых на улицах Саратова…».

продолжение следует