Category: путешествия

Category was added automatically. Read all entries about "путешествия".

(no subject)



Осень – это всегда не успеешь оглянуться, как… листья облетели; дети выросли и улетели на зиму в Таиланд или в Италию; тишина вокруг стала такой осязаемой и так располнела, что ее можно ущипнуть и даже оставить на ней синяк; уединение превратилось в одиночество; лепестки на увядших полевых ромашках теперь не любит не любит, а я вспомнил вас или не вас или вообще не вспомнил о том, что нужно принять таблетки; грусть, имевшая в молодости блестящий жемчужно-голубой оттенок, бархатная на ощупь, легкая и тонкая вроде плаща с пелериной, в который при случае можно было красиво задрапироваться, превратилась в толстую, неопрятную и пыльную зеленую с прожелтью тоску, затканную паутиной и засиженную мухами, в которую нет никакой охоты задрапировываться, а отодрать от себя уже не возможно – так она приросла; проседь в бороде разрослась в седину и только бес в ребре все никак не угомонится и… Хотя какой это бес… Самая обычная межреберная невралгия и больше ничего.

(no subject)



Из окна комнаты для завтраков в одесской гостинице "Женева" открывается вид на крошечный внутренний дворик. За двое суток я там не видел ни одного человека - только кошка пришла перед моим отъездом и легла на столик спать. Конечно, летом в Одессе нормальные люди в гостиницах не сидят - они ходят на пляж, купаются, пьют пиво, едят креветок, гуляют по Дерибасовской или по Приморскому бульвару, любуются видами и заходящими в порт кораблями, но если бы было можно, то я бы и не думал гулять по Дерибасовской, пить пиво и есть мелких, как семечки, креветок, а смотрел бы в это окно безотрывно и сочинял бы жизнь людей за этим зарешеченными окошками и дверью, за марлевой занавеской. И жизнь этой кошки, конечно, тоже.

(no subject)



Есть у краеведческого музея Балахны филиал, расположенный в усадьбе известного балахнинского купца первой гильдии, городского головы, владельца баржестроительной верфи и гласного городской думы Александра Александровича Худякова. Жил он в этой огромной усадьбе на набережной Волги втроем с женой и сыном. Сын отчего-то умер в пятилетнем возрасте и Александр Александрович вместе с женой уехал в Нижний, а усадьбу подарил Нижегородской епархии. Жили там довольно долгое время престарелые священнослужители. При советской власти находился там детский дом, потом сидели чекисты и других сажали, с тридцатых годов устроили детский садик, а теперь филиал музея. Музейных экспонатов в этом доме мало – печи со знаменитыми балахнинскими изразцами, несколько старых самоваров, красивый кожаный диван конца позапрошлого века, видавший виды письменный стол, патефон, настенные часы с боем, комната с чучелами животных и птиц, населяющих эти края, несколько старых фотографий на стенах, уголок бывшего детского сада с пластмассовыми пупсами – вот, пожалуй, и все. Кроме этих экспонатов есть там такая тишина и такой покой… Достаточно сесть у окна, у колеблемой летним ветерком шторы, на стул и безотрывно час или два смотреть, как в сотне метров от тебя и твоего стула медленно плывет по Волге огромная черная баржа с нефтью или лесом, как кипит, разрезаемая форштевнем, вода, как пыхтит, толкающий баржу буксир, как что-то кричит матрос другому матросу, как другой матрос показывает первому… Ей-богу, я бы не отказался и приплатить за час сидения одному у окна худяковского дома. Да, наверное, не только я. За небольшие, но отдельные деньги для более состоятельных туристов можно поставить рядом графин с водкой и патефон. Завести на нем «Дубинушку» или «Очи черные» в шаляпинском исполнении. Пусть слушают, тяжело вздыхают и даже смахивают украдкой слезу. И уж для тех, кто не ограничен в средствах на словах «вы сгубили меня, очи черные» пусть входит в комнату человек, наклоняется к уху туриста и тихонько спрашивает «Прикажете цыган?». И в сей момент, под окнами, на улице Карла Маркса грянул бы хор «К нам приехал, к нам приехал…». И под эти величальные слова и переливчатый звон цыганских монист выйти на пристань, у которой стоит белый катер с прекрасной Царь-девицей, крикнуть старшему группы «Не поминайте лихом!», и уплыть в Нижний гулять до утра, а потом, через неделю или две, продав японские часы, подаренные женой ко дню рождения или новый фотоаппарат, купленный перед отпуском, добраться на электричках и попутках к себе домой в какие-нибудь Сухиничи или Череповец, позвонить в дверь, почти увернуться от утюга, пущенного точно в голову и потом, часа через два или три тихонько сидеть в полутемной кухне, гладить по вихрастой голове сына второклассника и второгодника и шептать ему «Не женись Витька. Никогда не женись!» и осторожно трогать при этом указательным пальцем багровый фингал под левым глазом.

(no subject)

Утром проснешься, а трава уже поседела и луна вся засахарена инеем. Затопишь печку, протрешь газетой запотевшие окна, принесешь из дровяного сарая зимние рамы, вытащишь из них клещами гвоздики, за которые весной цепляли веревочки для плетей комнатных огурцов, рамы вставишь, законопатишь щели поролоном и заклеишь сверху бумагой. Накинешь старую камуфляжную куртку, обуешь галоши и выйдешь во двор посмотреть – прямо ли поднимается столб дыма из трубы, и нет ли у него недопустимого отклонения от перпендикуляра. Пройдешь в сад, закуришь, посмотришь на серое, в редких антоновских яблоках, небо, сладко поежишься от холода и вернешься в тепло. Спустишься в погреб, в который раз пересчитаешь заготовленные на зиму банки с солеными и маринованными огурцами, помидорами, клубничным вареньем, смородиновыми компотами, расправишь солому в ящике с блестящими зелеными симиренками, поговоришь с картошкой, морковкой и капустой, успокоишь их, пообещаешь, что сильных морозов не будет, споткнешься об огромную, бесчувственную тыкву и на бутыль с вишневой наливкой даже искоса не взглянешь потому как рано на нее смотреть, а тем более трогать. Перед сном подбросишь дров в печку и вместе с женой долго будешь, чертыхаясь, втаскивать в узкую прорезь, еще пахнущего горячим утюгом, цветастого ситцевого пододеяльника толстое зимнее одеяло и пришпиливать его в углах английскими булавками. Уснешь, думая о том, как там сейчас дым – не погнуло ли его вет… и тут же проснешься от оглушительного шороха в углу, за тумбочкой – оказывается, мыши вернулись из огорода в погреб и теперь обустраиваются. Кинешь тапком в угол и подумаешь: «Ну, вот. Теперь все дома. Можно зимовать».

(no subject)

За двенадцать лет путешествий по нашей провинции насмотрелся всякого. Живых городков, если исключить Московскую область, видел мало. По пальцам одной руки можно пересчитать живые. Гораздо больше полуживых и еще больше полумертвых. Полуживые - это те, в которых еще есть остатки производства. Или производство умерло, но не так давно и еще не все поняли, что это навсегда. Есть ряд почти живых, которые с трудом, но все же держатся за счет туризма. Остальные – полумертвые или совсем мертвые. Там нет ни производства, ни туризма. Я таких много видел. Около сотни, наверное. Думается мне, что та русская провинция, которую мы воображали себе по рассказам Чехова, Паустовского, Распутина... умирает и наверное умрет. Скорее рано, чем поздно. Тихо умрет. Никто и не заметит. Бедные, больные, старые и немощные городки, как и люди, долго не живут. И вообще она умрет не потому, что нет производства, туризма или не дали денег, а потому, что придет время, когда ей пора будет помирать. Уже приходит. Жалко ее ужасно, но ничего поделать нельзя. Конечно, что-то будет вместо нее, но другое. Не такое как сейчас. Или не будет вовсе. Лет через сто или двести в автомобильных дорогах нужды не будет – все полетят. Мы станем жить в больших сверкающих муравейниках или на хуторах под прозрачными куполами силовых полей. Деревень и сел тоже не будет, но останутся заросшие кустарником и лесом, полуразрушенные автомобильные дороги, ведущие к заброшенным кологривам, ардатовым и ветлугам. Останутся старинные бумажные дорожные атласы. От электронных карт толку не будет – их постоянно обновляют. Бумажные атласы будут стоить бешеных денег – по ним археологи и черные копатели будут отправляться на поиски наших заброшенных провинциальных атлантид. Там будут навсегда пропадать люди и о них сложат страшные, леденящие душу легенды. Будут рассказывать о затерянном в Вологодской или Кировской областях древнем провинциальном городке, в котором еще живут те, кто не захотел уходить в мегаполисы. К чему я это все... Если бы я умел писать романы, то написал бы роман об этих оставшихся людях. И вообще. Лучше было бы родиться через эти самые двести лет и быть археологом, а не смотреть на все это сейчас. Это очевидцу больно смотреть, а археологу уже не больно, но интересно. С третьей стороны есть шанс, что через двести лет или даже через сто мои очерки о городках археологи возьмут с собой на раскопки, чтобы читать их у костра, прежде, чем пить водку и петь «Милая моя, солнышко лесное».

(no subject)



Где-нибудь в середине июня уехать из города далеко-далеко, куда-нибудь на север, на крутой, заросший соснами, берег какой-нибудь таежной реки, пить, обжигаясь, горячий чай из эмалированной кружки, ежеминутно хлопать себя по лбу, убивая комаров, выдыхать пар в сырой холодный воздух, смотреть сквозь щель в пологе палатки на неподвижную черную, немую холодную воду, изрытую мелкими оспинками холодных дождевых капель, на упавшее в эту воду неподъемное свинцовое небо, на неприступную, крепостную стену непроходимого, надменного леса на другом берегу, беспрестанно бить себя по шее и щекам, убивая комаров, и думать о том, что наверное здесь хорошо, когда наступает лето. Если оно, конечно, наступает.

(no subject)



Идешь по весенней Москве, смотришь на детей играющих в классики, на детей гоняющих мяч, на детей катающихся на велосипедах, на детей уткнувшихся в телефоны и вдруг вспоминаешь, что лет сто не видел детей пускающих кораблики. Уж как мы их пускали по лужам, по ручьям, по залитым талой водой канавам... Из тетрадных листов, из щепок, из спичечных коробков под парусом на мачте из разогнутой скрепки или гвоздика... Ни один кораблик не плыл до поворота ручья или до другого берега лужи – все они, обгоняя друг друга, толкаясь бортами и теряя бумажные паруса плыли в дальние страны и мы бежали за ними боясь отстать, отодвигая красными от ледяной воды руками мешающий мусор, ветки и камни. Вроде и лужи остались те же, и тот же в них мусор, и вода не стала суше, и дети не разучились бегать, а кораблики пускать почему-то перестали. Оно, конечно, ничего страшного – подумаешь, перестали пускать кораблики. Было бы о чем жалеть. Зато теперь... да все, что угодно теперь зато. Нынешнее детство с нашим и не сравнить, но... корабликов жалко. Точно вымер где-то в Австралии какой-нибудь сумчатый зяблик или живородящий ухогорлонос. Ты, может, и видел их только на картинках, и здесь у нас они не водятся потому, что не могут жить нигде, кроме тропиков, и все равно должны были вымереть потому, что опустынивание или заболачивание..., а все равно жалко.

(no subject)



Надежда Филаретовна фон Мекк сидела в садовой беседке своей усадьбы в Хрусловке и читала письмо от Петра Ильича Чайковского: «Получил Ваше письмо, дорогая Надежда Филаретовна, и спешу ответить на него...». Из оврага потянуло сыростью, и она поплотнее закуталась в черную, с красными маками, вязаную шаль. По стволу высокой и узловатой сосны дятел рассыпал замысловатую дробь, и ее горошины катились вниз, в заросли папоротника. Дятла звали Егор Тимофеевич и он жил в усадьбе уже много лет. У него был музыкальный слух. Тимофеич, как ласково звала его хозяйка усадьбы, мог настучать даже марш деревянных солдатиков из «Детского альбома». Надежда Филаретовна подняла взгляд от письма и стала представлять себе своего дорогого и никогда невиданного ей друга. Какой он – ее Ильич? Наверное отменно деликатный, судя по письмам. Застенчив. Интересно – борода у него пушистая? Усы, наверное, колючие… Сидит за своим письменным столом и пишет, пишет… Все же Мартов неправ в своей критике Ильича… Неблагодарный. Инесса вообще скотина… При одном этом имени Надежду Филаретовну прошиб холодный пот. Она вскрикнула и проснулась: «Господи, счастье-то какое! Не Константиновна я! Филаретовна!» Фон Мекк взяла в руки упавшее на землю письмо и продолжила чтение: «Вы хотите знать процесс моего сочинения? Знаете ли, друг мой, что на это отвечать обстоятельно довольно трудно…»

(no subject)

Никак не рассветет. Дворник при свете фонарей счищает с большого тела  ночной тишины нападавший на нее с вечера снег. Сонная тишина недовольно  ворочается и поеживается от щекотных скребков и колкого ледяного  воздуха. Сейчас дворник все счистит, постучит лопатой о тротуар и уйдет к  себе в дворницкую. Там он ляжет, не раздеваясь, на продавленный диван,  завернется в старое промасленное ватное одеяло без пододеяльника и  заснет и будет видеть во сне знойное разноцветное лето, пиалу  с зеленым чаем, теплые лепешки, грозди белого винограда кишмиш по ценам  производителя, полураскрытые, обсыпанные золой тандыра, соленые  косточки урюка в расписанной темно-синими узорами косе, семь или восемь  чумазых ребятишек в тюбетейках и черных галошах на босу ногу, жену с  толстыми, черными, как смоль, косами, глазами цвета темного гречишного  меда и ослепительной улыбкой полной новеньких золотых зубов. Тем  временем, очищенная от снега, и ставшая невесомой тишина, поворочается,  поворочается и начнет понемногу подниматься в воздух, точно воздушный  шар, шаронавтам которого надоело уже прощаться и они, наконец, втащили  канат, который их связывал с землей, в корзину и теперь, глядя вверх и  замирая от страха, готовятся к тому, чтобы растаять в зимнем небе без  следа.  

Collapse )

(no subject)

Сестра любит оперу. Так любит, что водит на нее дочь, которой восемь лет. Муж, конечно, тоже ходит, но он умеет отключаться, а дочь нет. Как-то раз повела она Дину на оперу «Король лир». Дело было в Зальцбурге, на фестивале и потому вся опера была то ли на немецком, то ли на итальянском. Сестра перед началом оперы решила все же дочери не столько рассказать сколько разъяснить сюжет простыми и понятными словами. Дина закрыла уши руками и сказала:
- Мама не рассказывай! Будет неинтересно смотреть.