Category: путешествия

Category was added automatically. Read all entries about "путешествия".

Михаил Бару «Повесть о двух головах, или Провинциальные записки»

Михаил Бару  «Повесть о двух головах, или Провинциальные записки»
Михаил Бару «Повесть о двух головах, или Провинциальные записки»

Это книга о русской провинции. О той, в которую редко возят туристов или не возят их совсем. О путешествиях в маленькие и очень маленькие города с малознакомыми и вовсе незнакомыми названиями вроде Южи или Васильсурска, Солигалича или Горбатова. У каждого города своя, неповторимая и захватывающая история с неповторимыми людьми, тайнами, летописями и подземными ходами. Эта книга о провинциальных окнах с резными наличниками внутри которых герань в горшках, румяные пироги с капустой, рябиновые наст...


Михаил Бару  «33 марта, или Провинциальные записки»
Михаил Бару «33 марта, или Провинциальные записки»

Увидеть российскую глубинку такой, какова она есть, во всей ее неказистой полноте — и при этом не просто понять, проникнуться, умилиться, но еще и описать так, чтобы все эти чувства не выглядели ни вымученными, ни фальшивыми, умеют единицы. И Михаил Бару — из их числа.
Отправляясь в какие-то совсем уж несусветные, ни к какому Золотому кольцу даже близко не прилежащиее русские городки и деревеньки, он ухитряется подметить в них все — от смешной вывески на крыше амбара до трогательного названия ...


Михаил Бару  «Записки понаехавшего, или Похвальное слово Москве»
Михаил Бару «Записки понаехавшего, или Похвальное слово Москве»

Внимательному взгляду "понаехавшего" Михаила Бару видно во много раз больше, чем замыленному глазу взмыленного москвича, и, воплощенные в остроумные, ироничные зарисовки, наблюдения Бару открывают нам Москву с таких ракурсов, о которых мы, привыкшие к этому городу и незамечающие его, не могли даже подозревать.
Родившимся, приехавшим навсегда или же просто навещающим столицу посвящается и рекомендуется.


Михаил Бару  «Цветы на обоях»
Михаил Бару «Цветы на обоях»

Стилистически восходящие к японским хокку и танка поэтические миниатюры давно получили широкое распространение в России, но из пишущих в этой манере авторов мало кто имеет успех, сопоставимый с Михаилом Бару из Подмосковья. Его блистательные трех- и пятистишья складываются в исполненный любви к людям, природе, жизни лирический дневник, увлекательный и самоироничный.


Михаил Бару  «Дамская визжаль»
Михаил Бару «Дамская визжаль»

Перед вами неожиданная книга. Уж, казалось бы, с какими только жанрами литературного юмора вы в нашей серии ни сталкивались! Рассказы, стихи, миниатюры… Практически все это есть и в книге Михаила Бару. Но при этом — исключительно свое, личное, ни на что не похожее.
На первый взгляд кажется, что весь Бару — в словах. Что он от них отталкивается и к ним же возвращается. На первый взгляд...
Да, он иногда цепляется за слово, играет с ним, жонглирует. Но вдруг от этих его игр становится свежо, зябк...


ЛАЛЬСК II



       Порой случалось удивительное. В Устюге летом пятнадцатого года при пожаре сгорела церковь Св. Симеона Столпника и прихожане Лальской Богоявленской церкви с разрешения архиепископа Великоустюжского и Тотемского Иосифа подарили устюжанам верхний этаж своей старой деревянной церкви и этот второй этаж в разобранном виде сплавили по реке Лале в реку Лузу, а из Лузы в Юг и так привели свой подарок в Устюг. Collapse )

(no subject)

Чуть не забыл. В вагоне-ресторане фирменного поезда "Лабытнанги - Москва" невозможно купить, скажем, пятьдесят грамм водки или коньяку. Алкоголь продают только бутылками. "Кому я потом продам начатую бутылку?" - спросила меня официантка.

(no subject)



Осень – это всегда не успеешь оглянуться, как… листья облетели; дети выросли и улетели на зиму в Таиланд или в Италию; тишина вокруг стала такой осязаемой и так располнела, что ее можно ущипнуть и даже оставить на ней синяк; уединение превратилось в одиночество; лепестки на увядших полевых ромашках теперь не любит не любит, а я вспомнил вас или не вас или вообще не вспомнил о том, что нужно принять таблетки; грусть, имевшая в молодости блестящий жемчужно-голубой оттенок, бархатная на ощупь, легкая и тонкая вроде плаща с пелериной, в который при случае можно было красиво задрапироваться, превратилась в толстую, неопрятную и пыльную зеленую с прожелтью тоску, затканную паутиной и засиженную мухами, в которую нет никакой охоты задрапировываться, а отодрать от себя уже не возможно – так она приросла; проседь в бороде разрослась в седину и только бес в ребре все никак не угомонится и… Хотя какой это бес… Самая обычная межреберная невралгия и больше ничего.

(no subject)



Из окна комнаты для завтраков в одесской гостинице "Женева" открывается вид на крошечный внутренний дворик. За двое суток я там не видел ни одного человека - только кошка пришла перед моим отъездом и легла на столик спать. Конечно, летом в Одессе нормальные люди в гостиницах не сидят - они ходят на пляж, купаются, пьют пиво, едят креветок, гуляют по Дерибасовской или по Приморскому бульвару, любуются видами и заходящими в порт кораблями, но если бы было можно, то я бы и не думал гулять по Дерибасовской, пить пиво и есть мелких, как семечки, креветок, а смотрел бы в это окно безотрывно и сочинял бы жизнь людей за этим зарешеченными окошками и дверью, за марлевой занавеской. И жизнь этой кошки, конечно, тоже.

(no subject)

Утром проснешься, а трава уже поседела и луна вся засахарена инеем. Затопишь печку, протрешь газетой запотевшие окна, принесешь из дровяного сарая зимние рамы, вытащишь из них клещами гвоздики, за которые весной цепляли веревочки для плетей комнатных огурцов, рамы вставишь, законопатишь щели поролоном и заклеишь сверху бумагой. Накинешь старую камуфляжную куртку, обуешь галоши и выйдешь во двор посмотреть – прямо ли поднимается столб дыма из трубы, и нет ли у него недопустимого отклонения от перпендикуляра. Пройдешь в сад, закуришь, посмотришь на серое, в редких антоновских яблоках, небо, сладко поежишься от холода и вернешься в тепло. Спустишься в погреб, в который раз пересчитаешь заготовленные на зиму банки с солеными и маринованными огурцами, помидорами, клубничным вареньем, смородиновыми компотами, расправишь солому в ящике с блестящими зелеными симиренками, поговоришь с картошкой, морковкой и капустой, успокоишь их, пообещаешь, что сильных морозов не будет, споткнешься об огромную, бесчувственную тыкву и на бутыль с вишневой наливкой даже искоса не взглянешь потому как рано на нее смотреть, а тем более трогать. Перед сном подбросишь дров в печку и вместе с женой долго будешь, чертыхаясь, втаскивать в узкую прорезь, еще пахнущего горячим утюгом, цветастого ситцевого пододеяльника толстое зимнее одеяло и пришпиливать его в углах английскими булавками. Уснешь, думая о том, как там сейчас дым – не погнуло ли его вет… и тут же проснешься от оглушительного шороха в углу, за тумбочкой – оказывается, мыши вернулись из огорода в погреб и теперь обустраиваются. Кинешь тапком в угол и подумаешь: «Ну, вот. Теперь все дома. Можно зимовать».

(no subject)



    Сидишь на раскладном стуле на берегу Волги, хлебаешь, обжигаясь, из железной миски дымчато-золотистую уху, пьешь за здоровье проплывающих барж, яхт и туристических теплоходов вологодскую горькую настойку, смотришь, как солнце подрумянивает край облака до золотистой корочки, как, облокотившись на фальшборт, курит на палубе проплывающего мимо буксира матрос, как, выражаясь языком Лейбница, монады ухи, барж, буксирного матроса, вологодской горькой настойки объединяются, образуя умопостигаемый феноменальный мир и думаешь, что кабы тех трех подлещиков, двух ершей и одного окунька из ухи вытащить, да заменить их на одну, но крупную стерлядь, да влить в котелок сухого, как порох, шампанского, да подать к ухе расстегаи с налимьей печенкой, да к ним прибавить цыганский хор непрерывно поющий эх, загулял, загулял, загулял парнишка молодой, молодой в красной рубашоночке хорошенький такой, да к хору прибавить какую-нибудь Грушеньку или Ларису, да к ним обеим собственный пароход, а лучше два, да чтобы монады стерляди, цыган, шампанского, Грушеньки, Ларисы и пароходов водили хороводы, объединяясь в умонепостигаемый мир – то жизнь определенно удалась бы. А настойка пусть осталась бы вологодской и горькой. Она и без цыган с пароходами хороша.

    Сидишь на раскладном стуле, на берегу Волги, хлебаешь, обжигаясь, из железной миски дымчато-золотистую уху, пьешь за здоровье проплывающих барж, яхт и туристических теплоходов вологодскую горькую настойку, смотришь, как солнце подрумянивает край облака до золотистой корочки, как, облокотившись на фальшборт, курит на палубе проплывающего мимо буксира матрос, как, выражаясь языком Лейбница, монады ухи, барж, буксирного матроса, вологодской горькой настойки объединяются, образуя умопостигаемый феноменальный мир и думаешь, что для полного счастья не хватает только того, чтобы проплывающие мимо баржи, туристические теплоходы и яхты гудели бы каждый раз, когда ты выпиваешь за их здоровье… Ну, хорошо. Пусть не гудели бы. Пусть хотя бы капитан высунется по пояс в иллюминатор с ответным тостом или буфетчица в нем застрянет своей накрахмаленной кружевной наколкой.

(no subject)



Где-нибудь в середине июня уехать из города далеко-далеко, куда-нибудь на север, на крутой, заросший соснами, берег какой-нибудь таежной реки, пить, обжигаясь, горячий чай из эмалированной кружки, ежеминутно хлопать себя по лбу, убивая комаров, выдыхать пар в сырой холодный воздух, смотреть сквозь щель в пологе палатки на неподвижную черную, немую холодную воду, изрытую мелкими оспинками холодных дождевых капель, на упавшее в эту воду неподъемное свинцовое небо, на неприступную, крепостную стену непроходимого, надменного леса на другом берегу, беспрестанно бить себя по шее и щекам, убивая комаров, и думать о том, что наверное здесь хорошо, когда наступает лето. Если оно, конечно, наступает.

(no subject)



Идешь по весенней Москве, смотришь на детей играющих в классики, на детей гоняющих мяч, на детей катающихся на велосипедах, на детей уткнувшихся в телефоны и вдруг вспоминаешь, что лет сто не видел детей пускающих кораблики. Уж как мы их пускали по лужам, по ручьям, по залитым талой водой канавам... Из тетрадных листов, из щепок, из спичечных коробков под парусом на мачте из разогнутой скрепки или гвоздика... Ни один кораблик не плыл до поворота ручья или до другого берега лужи – все они, обгоняя друг друга, толкаясь бортами и теряя бумажные паруса плыли в дальние страны и мы бежали за ними боясь отстать, отодвигая красными от ледяной воды руками мешающий мусор, ветки и камни. Вроде и лужи остались те же, и тот же в них мусор, и вода не стала суше, и дети не разучились бегать, а кораблики пускать почему-то перестали. Оно, конечно, ничего страшного – подумаешь, перестали пускать кораблики. Было бы о чем жалеть. Зато теперь... да все, что угодно теперь зато. Нынешнее детство с нашим и не сравнить, но... корабликов жалко. Точно вымер где-то в Австралии какой-нибудь сумчатый зяблик или живородящий ухогорлонос. Ты, может, и видел их только на картинках, и здесь у нас они не водятся потому, что не могут жить нигде, кроме тропиков, и все равно должны были вымереть потому, что опустынивание или заболачивание..., а все равно жалко.

(no subject)



Надежда Филаретовна фон Мекк сидела в садовой беседке своей усадьбы в Хрусловке и читала письмо от Петра Ильича Чайковского: «Получил Ваше письмо, дорогая Надежда Филаретовна, и спешу ответить на него...». Из оврага потянуло сыростью, и она поплотнее закуталась в черную, с красными маками, вязаную шаль. По стволу высокой и узловатой сосны дятел рассыпал замысловатую дробь, и ее горошины катились вниз, в заросли папоротника. Дятла звали Егор Тимофеевич и он жил в усадьбе уже много лет. У него был музыкальный слух. Тимофеич, как ласково звала его хозяйка усадьбы, мог настучать даже марш деревянных солдатиков из «Детского альбома». Надежда Филаретовна подняла взгляд от письма и стала представлять себе своего дорогого и никогда невиданного ей друга. Какой он – ее Ильич? Наверное отменно деликатный, судя по письмам. Застенчив. Интересно – борода у него пушистая? Усы, наверное, колючие… Сидит за своим письменным столом и пишет, пишет… Все же Мартов неправ в своей критике Ильича… Неблагодарный. Инесса вообще скотина… При одном этом имени Надежду Филаретовну прошиб холодный пот. Она вскрикнула и проснулась: «Господи, счастье-то какое! Не Константиновна я! Филаретовна!» Фон Мекк взяла в руки упавшее на землю письмо и продолжила чтение: «Вы хотите знать процесс моего сочинения? Знаете ли, друг мой, что на это отвечать обстоятельно довольно трудно…»